.

Эрос как страсть

Язык:
Формат: реферат
Тип документа: Word Doc
0 4208
Скачать документ

Министерство общего и профессионального образования Российской Федерации

Южно-Уральский Государственный Университет

Кафедра философии

Реферат на тему:

Выполнил: Студент группы АС-265

Нецветаева Н. С.

Проверил: Цейслер В. Э.

Эрос как страсть

Челябинск

2003 Содержание

Введение

Эрос как понятие

Представление любви в античной философии

Достижение оргиастического состояния

Ценит ли человек свое тело?

Что такое любовь?

Христианская любовь

Любовь средневековья

Эпоха возрождения

Эрос как безумие

Что такое садизм

Женщина в мире любви

Теория «либидо»

Сексуальная революция

Романтическая любовь

Братская любовь

Материнская любовь

Эротическая любовь

Любовь к себе

Заключение

Список использованных источников

Введение

Эрос и любовь. Универсальность любви. Отношение к чувственности в
различных культурах. Классификация любви.

Проблема идеальной любви

Загадочен, необъясним человек. Мы так много рассуждаем о нем, но так
редко обращаем на него свой взор, когда он захвачен страстью. А ведь
именно в этом миге открывается в нем всечеловеческое, надмирское и
земное. Ближе всех к осознанию этой мысли подошли экзистенциалисты,
представители видного философского течения на Западе. Мартин Хайдеггер,
Карл Ясперс, Габриэль Марсель пытались понять, как влияют на
человеческое существование такие состояния конкретного индивида, как
забота, страх, надежда. Вероятно, о многих проявлениях человеческой души
можно сказать словами Марины Цветаевой: «Я, ваша бессмертная страсть».

Вопрос 1: ЭРОС КАК ПОНЯТИЕ

Страсти человеческие… Уникальные и бессмертные. Они возобновляются в
каждом поколении и вместе с тем сохраняют свою цельность на фоне иной
эпохи. Любовь, страх, вера, властолюбие, фанатизм… Не они ли правят
миром? Не через них ли проступает человеческое бытие? Проницательные
мудрецы, писатели разных времен стремились вглядеться в. человека,
захваченного сильнейшим порывом, войти в мир душевных тончайших
переживаний, распознать в них тайны жизни.

Долгие годы человек казался нам социологической абстракцией. Мы
рассуждали о нем как о совокупности социальных ролей. Вот он —
крестьянин, отец семейства, умелец, член партии… Но разве тайна
человека исчерпывается его общественными функциями? Теперь мы все чаще
задумываемся над тем, что именно нечто хрупкое, неукротимо-стихийное и
делает человека неизмеримо более значительным, интересным, нежели,
скажем, идеально спроектированная машина.

Когда древние говорили: «Я человек и ничто человеческое мне не
чуждо…», они подразумевали эмоции и вожделения, тайные умыслы и
страсти. Эти движения души уникальны; их нет в животном мире. Драма
человеческого существования раскрывается именно в «упоении страстями».
Среди них первозванной кажется нам любовь… Ведь человечество ни одного
дня не могло бы прожить без нее.

В этой главе мы будем размышлять о глубинном человеческом влечении,
захватывающем все существо потомка Адама. Будучи универсальной и
напряженной страстью, эрос пронизывает человеческое существование на
протяжении всей жизни. Он, по сути дела, определяет фундаментальные
основы бытия. И в то же время проявляет себя как глубоко индивидуальное,
сугубо личностное, уникальное чувство. Эта страсть всеобъемлюща и
неповторима, она принадлежит человеческому роду и лично мне, вам, ему.
Знойное пламя эро — вечное повторение и вечное открытие…

Итак, размышления об эросе, о том, как он проявляется в разных
культурах, раскрывая глубинную тайну пола, о пасторальной и темной
страсти, об удивительных сексуальных существах, о неожиданных и
поразительных соблазнах сладострастия, о могучем предвозвещении
необыкновенного чувства, о любви, которую Максимилиан Волошин назвал
“лампадой снов, владычицей зачатий». Эрос как одна из человеческих
страстей приближает нас к философскому постижению человека.(Гуревич П.
С.)

Р. Мэй из книги «Любовь и воля»

Эрос, дитя Ареса и Афродиты, “не вырос, как остальные дети, а остался
маленьким, розовым, пухлым ребенком с легкими крыльями и проказливым
лицом с ямочками на щеках”. Встревоженной матери сообщили, что “Любовь
не может расти без Страсти”. Далее в мифе говорится:

Тщетно богиня пыталась понять скрытый смысл этого ответа. Он открылся ей
только тогда, когда родился Антерос, бог страсти. Эрос стал расти вместе
со своим братом и превратился в красивого стройного юношу; но стоило им
только расстаться, как он обязательно возвращался к своим детским формам
и к детским шалостям”

Эти обезоруживающе наивные слова, в которые греки любили облачать свои
самые глубокие премудрости, содержат несколько моментов, имеющих
решающее значение для наших сегодняшних проблем. Прежде всего, если
матерью Эроса является Афродита, то отцом — Арес То есть любовь
неразпывно связана с агрессией.

Во-вторых, Эрос, который во времена Гесиода считался могучим творцом,
породившим буйство зелени на выжженной земле и вдохнувшим жизнь в
человека, теперь выродился в ребенка, пухлое, розовое, игривое создание,
иногда просто в толстого младенца, балующегося с луком и стрелами. Мы
видим его в образе изнеженного Купидона на стольких изображениях, как
античных времен, так и XVII-XVIII веков. “В архаическом искусстве Эрос
представлен как красивый крылатый юноша. Потом он становился все моложе
и моложе, и в эллинские времена предстает уже младенцем” В
александрийской поэзии он дегенерировал в проказливого мальчишку,
причина этого вырождения, должно быть, кроется в самой природе Эроса,
поскольку об этом вырождении говорится в мифе, который действительно
родился несколько позднее версии Гесиода, но, тем не менее, задолго до
распада греческой цивилизации.

И это подводит нас к самой сути того, что случилось с нашим временем:
эрос утратил страсть и стал чем-то скучным, детским, банальным.

Как это часто бывает, миф говорит об остром конфликте, сотрясающем сами
основы человеческого бытия, как это было с древними греками и как это
происходит с нами: мы бежим от эроса, когда-то могучего первоисточника
жизни, к сексу, капризной игрушке. Эрос разжалован в бармена, подающего
вино и виноград, в стимулятор для флирта, задача которого – все время
удерживать жизнь на мягкой перине чувственности. Он символизирует не
творческое воплощение энергии – полового, воспроизводящего и прочих
начал — а непосредственность удовлетворения. И, mirabile dictut мы
обнаруживаем, что в мифе говорится о том, что происходит в наше с вами
время: эрос утрачивает интерес даже к сексу. В одной из версий мифа,
Афродита ищет его, чтобы заставить заниматься положенным ему делом:
распространять любовь с помощью своего лука и стрел. А он, выродившийся
в праздного недоросля, играет в карты с Ганимедом и при этом еще и
жульничает.

Ушел дух животворных стрел, ушло создание, которое могло вдохнуть жизнь
в мужчину и женщину, ушли яркие праздники Диониса, ушли зажигательные
танцы и мистерии, которые возбуждали посвященных посильнее, чем хваленые
снадобья нашего технического века, ушли даже пасторальные пирушки. Эрос
действительно стал плейбоем! Героем пепси-кольных вакханалий.

Неужели цивилизация всегда только и делала, что укрощала Эроса, чтобы
подчинить его нуждам общества, озабоченного самопродлением? Лишала его
силы, дающей жизнь новому бытию, новым идеям и страстям, ослабляла его
до такой степени, что он переставал быть творцом, сокрушающим старые
формы во имя создания новых? Укрощала его до такой степени, что он
становился символом стремления к постоянной расслабленности, праздному
времяпрепровождению, пресыщенности и, в конце концов, к апатии?41

Здесь перед нами встает новая и специфическая проблема всего западного
мира — война между эросом и технологией. Технология и секс между собой
не воюют; наши технические изобретения — от противозачаточных таблеток
до книжек из серии “как это делается” — способствуют безопасности,
доступности и эффективности секса. Секс и технология едины в стремлении
“приспособиться”; полностью сняв напряжение за выходные, с тем, чтобы в
понедельник лучше трудиться в лишенном воображения мире. Чувственные
потребности и их удовлетворение не вступают в конфликт с технологией, по
крайней мере, не вступают с ней в непосредственное столкновение (во что
выльются их отношения в перспективе — это уже другой вопрос).

Но эрос и технология вряд ли совместимы друг с другом и вряд ли даже
могут избежать непрерывной войны. Влюбленный, как и поэт, является
угрозой для конвейера Эрос разрушает старые формы и создает новые, а
это, естественно, представляет собой угрозу для технологии. Технология
требует регулярности, предсказуемости и режима по часам. Неукрощенный
эрос борется со всеми представлениями и ограничениями времени.

Эрос — это внутренний стимул к созданию цивилизаций. Но цивилизация
набрасывается на своего основателя и дисциплинирует эротические
импульсы. Это еще не закрывает путь к обогащению и расширению сознания.
Эротические импульсы могут и должны подчиняться определенной дисциплине:
поклонение свободе выражения любого импульса растворяет ощущение в реке
без берегов, воды которой попусту растекаются во всех направлениях.
Дисциплинированный эрос создает формы, в которых мы можем развиваться и
которые защищают нас от невыносимой тревоги. Фрейд считал, что
дисциплинирование эроса необходимо для цивилизации и что создающая
цивилизации энергия порождается подавлением и сублимацией эроса.

Должна ли цивилизация обязательно укрощать эрос, чтобы уберечь общество
от развала? Гесиод жил в бурном! архаическом VI веке, близком к истокам
цивилизации и моментам ее зачатия и рождения, когда воспроизводящие силы
отличались активностью и человек должен был, встречаясь с хаосом,
придавать ему новые формы. Но позднее, с растущей потребностью в
стабилизации, возникает тенденция к погребению демонического и
трагического. Это становится предзнаменованием падения цивилизации. Мы
видим, как изнеженные Афины покоряются более примитивным македонцам, те,
в свою очередь, — римлянам, а римляне — гуннам. А мы — желтой и черной
расам?

Эрос — основа жизнеспособности цивилизации, ее сердце и душа, И когда
снятие напряжения вытесняет творящий эрос, падение цивилизации
становится неминуемым.

Вопрос 2: Представление любви в античной философии

Любовные традиции западного мира берут свое начало в Древней Греции.
Вспомним диалог Платона «Пир». Он пересказывает миф о рождении любви, в
котором так же, как и в современном психоаналитическом учении о любви,
преобладают темы утраты, страстного влечения и обретения утраченного. В
«Пире» читателя поражает полное отсутствие упоминания о женщинах как
объектах или субъектах эроса, а также о плотской любви. Если во времена
Гомера и великих греческих трагиков женщина обладала значительной
властью и влиянием, принимала участие в общественной жизни, то в эпоху
Платона ее роль значительно уменьшилась. Женщин из высших слоев общества
выдавали замуж для того, чтобы рожать детей и вести хозяйство. Женщины
не получали образования и не принимали участия в общественной жизни.
Жены не воспринимались как объект, достойный любви. Идеальная любовная
пара того времени состояла из пожилого, но не старого мужчины и
мальчика, получавшего столько эмоций, заботы и внимания, сколько в
другие исторические времена выпадало на долю объекта гетерогенной любви.
Любовь между мужчинами занимает значительное место в платоновской
лестнице любви, по которой, как он считает можно подняться лишь
благодаря сублимированию гомосексуальных влечений. Не осуждая физическую
сторону так любви, по крайней мере в «Пире», он, без сомнения,
предпочитал ее сублимированный вариант.

Возможно, что отсутствие упоминаний о женщинах в трактате о любви
объясняется интеллектуальной революцией произошедшей в античные времена.
Эта революция заключалась в последовательных попытках заменить
мифологические способы восприятия и объяснения мира аналитическим
мышлением, которое считалось исключительно мужским качеством. Это был
исторический момент, когда разум восстал против эмоций, а культура —
против естества. Превосходство духовного творчества над физическим
(деторождением) основывалось на независимости от естества и от женщин.

Что такое любовь? Чем она отличается от эроса, от молитвенного экстаза?
Эрос — это таинство. Может быть, это величайшая, неостановимая страсть,
смутное томление по единению, таинственная устремленность людей,
обреченных на смерть, к некоей вечной жизни?

В древних космогониях Эрос — это изначальная стихийная мощная страсть,
которая приводит в действие механизм порождения мира. Образ живительной
природы, вечной царицы бытия был, скажем, неотторжимым компонентом
мистических культов начала времен. Поклонение ей проявлялось в
разнообразных формах, иногда аскетических, иногда бурных,
оргиастических. Так, культ богини Изиды из древнеегипетской мифологии
был сопряжен с отречением от земных радостей, с подвигами в честь богини
плодородия. Жрецы даже оскопляли себя ради этого вечного символа
супружеской верности и материнства. А вот в храмах Афродиты вершился
обряд священной проституции…(Гуревич П. С.)

Подольный Р. Г. из книги «Мир и эрос»

Больше двух с половиной тысяч лет назад в мире началась так называемая
философская революция. Мысль потеснила слепую веру в богов, объяснявшую
их волей все происходящее, логика подорвала миф, человек стал в меру
своего разумения искать причины и следствия, искать законы, управляющие
событиями.

Один из трех очагов этой революции — Средиземноморье; два других — Индия
и Китай. Но только в первом, западном, философия с такой пристальностью
обратилась к проблеме половой любви. Античное Средиземноморье было очень
разным — во времени и пространстве. Мудрецы из городов-государств
крошечной и великой Греции заложили начало почти всех основных
философских течений, по сей день спорящих между собой. Преемниками и
сотворцами афинян и других эллинов стали философы Рима, мыслители
эллинистического Египта, пророки и проповедники раннего христианства.

В своем философском осмыслении любви каждый, конечно, опирался (и
опирается) не только на знания, полученные от учителей мудрости, не
только на способности к суждению и логицизированию, но и на
эмоциональный личный опыт, горечью или памятью о счастье отложившийся в
его душе, на темперамент, на чувства. Поэтому так часто (хотя и далеко
не всегда) столь поэтичны размышления о любви, поэтому их нередко
облекают в стихотворную форму, либо подкрепляют и подтверждают чужими
стихами собственные мысли (кстати, даже тогда, когда доказывают, как
Цицерон, что страстная любовь — вещь общественно вредная).

В античном Средиземноморье господствовал рабовладельческий строй. И
философы той поры, разумеется, были воспитаны в обществе, где раба не
считали за человека, а женщину ставили бесконечно ниже мужчины. Но
именно в этом обществе возникли, тем не менее, и первые учения о
равенстве и братстве всех людей, как и учения, поднимавшие женщину, по
крайней мере, в любви, до абсолютного равенства с мужчиной.

У людей разных эпох, что там ни говори, гораздо больше общих черт, чем
различий; философские же положения, переживающие века, формулируют в
каждую эпоху мудрейшие из современников. Удивительно ли, что мы так
часто узнаем, читая древних, свои мысли — хотя на самом деле это их
мысли, успевшие стать для новых поколений, в том числе и нашего, своими.

Как уже говорилось в предисловии к книге, любовь — дитя истории,
растущее и развивающееся вместе с нею. Но и две с половиной тысячи лет
назад это было уже довольно развитое дитя.

В XIX веке некоторые историки и философы сочли, что в античной древности
любовь в нашем понимании этого слова попросту не существовала. И
высказали множество доводов, среди коих нашлись весьма основательные, в
пользу такого взгляда.

Но сами-то греки и римляне, как и их современники, принадлежавшие к
другим народам, не сомневались ни в существовании любви, ни в могуществе
ее, ни в проистекающих из этого могущества благе и зле. Другое дело, что
большинство мыслителей древности полагали сильную любовь скорее опасной,
чем полезной, видели в страстном стремлении мужчины к женщине, прежде
всего то, что вносит в жизнь тревогу, беспорядок, угрозу и беду. Но
большинство философов — это ведь еще не все философы. Мнения мыслителей
о любви в древности расходились, пожалуй, не меньше, чем в наше время.
На одном полюсе тут оказывается основатель школы киников Диоген
Синопский, учивший тому образу жизни, который считал естественным и
близким к природе. Страстную же любовь, полагал Диоген, никак нельзя
считать вещью естественной, и потому он объявил, что любовь — дело тех,
кому делать нечего. На другом полюсе — старший современник Диогена
Платон, определивший (со ссылкой на Сократа), что любовь — стремление к
бессмертию, что это благодаря ей разрешается величайшее противоречие
между смертью человека и бессмертием рода людей и человеческого духа.

«Пир» — тот диалог Платона, где высказана, в частности, и эта мысль,—
самое знаменитое в истории философии сочинение о любви. Впрочем, сказать
здесь «знаменитое» — значит не сказать почти ничего. На протяжении
двадцати пяти веков, прошедших с появления «Пира», многие сотни
мыслителей, философов и художников слова ведут непрекращающийся разговор
с автором диалога и с его героями, развивая и оспаривая их суждения.
Сами имена некоторых из этих героев получили значение символов.

Уже в античности появились десятки комментариев к «Пиру», все новых и
новых его истолкований. К этому произведению философская мысль снова и
снова возвращается и в средневековье, и в пору Просвещения, и в
последние уже столетия. Бесконечный диалог с Платоном ведут по-своему и
русский философ Владимир Соловьев, и венгерский марксист Дьёрдь Лукач, и
английский философ и математик Бертран Рассел. А утверждение, что любовь
дает человеку ощущение бессмертия, как и другое, согласно которому
любовь есть удовлетворение жажды целостности, звучит сегодня не менее
убедительно, чем двадцать пять веков назад. Позиция Диогена Синопского
тоже имела, конечно, своих сторонников, но даже его ближайшие
ученики-киники откровенно признавали свою беспомощность перед
могуществом любви, хотя совсем не считали себя бездельниками.

Странным образом поддержал Диогена Цицерон. Вот его логика: «Если бы
любовь была чувством естественным, то любили бы все, любили бы постоянно
и одно и то же, не чувствуя ни стыда, ни раздумья, ни пресыщения». Итак,
любовь, выходит, какое-то извращение нормального человеческого
поведения…

Однако Цицерон ведь римский философ, а те, будь они стоиками, как
Сенека, или эпикурейцами, как автор поэмы «О природе вещей» Лукреций
Кар, относились к любви почти всегда с опаской и недоверием. И хотя для
Лукреция любовь, не в пример Цицерону, дело вполне естественное (поэт не
раз напоминает, что любовь властвует и в мире животных), но тем более,
по Лукрецию, должен человек уметь собой управлять и не поддаваться
приманкам любви, чтобы не угодить в ее ловушки.

Благороднейший из римлян, император и мудрец Марк Аврелий в своих
глубоких размышлениях о жизни уделяет всего несколько строк очень
человечному, но не слишком вдохновляющему совету, который (единственное
такое место в размышлениях) можно считать относящимся и к половой любви:
мол, с кем привелось жить, тех и люби. И это — через шесть веков после
Платона, возвеличившего любовь, через семь с лишним после Эмпедокла,
согласно которому любовь создала мир, заставив соединиться частицы
вещества…

Аристотель, великий логик, ищет в любви, прежде всего пользы — для
человека, семьи, общества. И в семье, например, целью любви полагает
дружбу (а мы и до сих пор не устаем повторять, что семья должна быть
дружной).

Очень близкие к современным взгляды на роль любви в семейной жизни
высказывает Плутарх, грек, живущий в эпоху, когда и Греция, и весь
обозримый мир принадлежали римлянам. Этот мыслитель известен прежде
всего как историк-моралист, умевший восхвалять героев своего народа, а
заодно уж и римского, тонко льстивший властителям империи, намекая при
случае, что мог бы осрамить их с тою же убедительностью, с какою
воспевал. Среди философов его место куда скромнее, чем среди историков,
он далеко уступает и Аристотелю, и Сенеке, и Марку Аврелию. Но не тогда,
когда говорит о любви, находя в ней и поэзию, освещающую жизнь, и чисто
практическую пользу не только для семьи, но и для общества, утверждая:
Эрот делает лучше тех, кого он связывает, любовь украшает и
совершенствует человека…

Особняком стоят в этом разделе тексты, принадлежащие, по крайней мере,
по традиции, апостолу Павлу, человеку, которого иногда называют вторым
основателем христианства. Фигура поразительная! Он апостол, то есть
ближайший последователь и ученик Христа,— но его не было среди спутников
Иисуса. Больше того, как правоверный иудей, нося еще имя Савла, он
преследует христиан после распятия человека, объявленного сыном Божиим.
А потом — странное видение, духовное преображение, и Савл становится
Павлом, великим проповедником нового учения, формулирующим в своих
посланиях религиозным общинам правила истинно христианского поведения и
отношения к миру. Эти послания — неотъемлемая часть Нового завета.

Павел не грек и не римлянин, но, как и они, сын античности, по своему
отношению к любви порой живо напоминает римлянина-стоика. Любовная
страсть чревата многими опасностями, любовь может помешать служению
богу, поэтому лучше бы человеку не любить и не вступать в брак. Однако
природа слишком сильна, и тут приходится Павлу пойти на благоразумные
уступки. Он благословляет брак, причем совсем не обязательно этот брак
должен быть заключен между единоверцами. С одной стороны, Павел ревнует
от имени господа и мужа к жене, и жену к мужу: будут заботиться друг о
друге и поэтому меньше о Боге. Хотя умеет порою, апостол подняться и
выше такого религиозного практицизма и даже сравнивает отношение мужа к
жене с отношением Христа к церкви. Любовь, считает Павел, возможна
только в браке (это — при решительном отрицании разводов), но для него,
получается, и брак возможен только в любви. Здесь один из творцов нового
мировоззрения словно заглядывает в будущее — лишь многие века спустя эта
точка зрения станет в философии по-настоящему могущественной.

Вопрос 3: Достижение оргиастического состояния

Древний человек стремился достичь оргиастических состояний с помощью
природных наркотиков. Многие ритуалы первобытных племен подтверждают
это. Сексуальное переживание усиливалось в группе, в первобытном
коллективе. Массовые эротические оргий были частью первобытных обрядов.
Чувство вины и стыда обычно исчезало. Если все поступают именно так, как
предписывается знахарями и жрецами, если каждый испытывает при этом
неизъяснимое блаженство, значит, это правильно и добродетельно.

В старинных мистериях разыгрывался акт кровавой оргиастической драмы.
Люди превращались в исступленных богоубийц, в жестоких сладострастников.
Они терзали тело бога, превращенное в пищу, вступали в мерзкое соитие с
животными, с родными по крови. Вершились дела, о которых в нормальное
время никто и не помышлял. Эрос обнажал свою природную стихию. Темные,
слепые страсти приводили к злодеянию. И вместе с тем несли в себе
символический смысл. Этим достигался эффект катарсиса, целебного
психологического взрыва.

|Ужаснувшись разверзающейся бездне, участники мистерии завершали драму
глубоким раскаянием. Они оплакивали жертву, рвали на себе одежды,
покрывали собственное тело ранами, посыпали пеплом головы. Эрос не
только увлекал в недр души помраченье» (М.Цветаева), он просветлял душу,
пробуждал совесть. Не позволяйте себе превратить этот ужас в
повседневность – таков урок древних мистерий. Оказавшись действующими
лицами драмы, остановитесь, прокляните разрушительные страсти…

Проглядывая сегодня, криминальную хронику, разве не ощущаем мы давний
мистериальный шок? Любовь, оказывается, не только погоня за
наслаждениями. Она связана с жестокостью, с азартом охоты… Мало
получить обычное сексуальное удовлетворение, надо еще выследить жертву,
настичь, совокупиться и …убить. Какой непостижимый замес чувств
сталкиваемся ли мы здесь с гримасой древнего мифа? Ведь философы
усматривали в разъединенности человеческого существа вековечную драму.
А здесь — совсем иное: отыскать свою половинку, чтобы непременно
уничтожить. Есть от чего ужаснуться античному мудрецу. Неужели человек
так отчаянно и злодейски реагирует на гибельный парадокс собственного
бытия?

Но отчего в истории эти кровавые оргии соседствуют с примерами
возвышенного целомудрия, одухотворенной любви? Почему романтические
платонические чувства сменяются почитанием разнузданных наслаждений?
Отчего даже в одной культуре мы видим разноликость Эроса? Ответ отчасти
прост: все это заложено в человеческой природе. Он способен на
самопожертвование и на предельное господство над телом другого человека.
Спектр этих чувств необычайно широк Отдельному индивиду или конкретной
культуре остается только сделать то или иное предпочтение… (Гуревич П.
С.)

Эрих Фромм из книги «Искусство любить»

Все виды оргиастических состояний могут, иметь форму транса, в который
человек вводит себя сам или с помощью наркотиков. Многие ритуалы
примитивных племен представляют живую картину такого типа решения
проблемы. В трансовом состоянии экзальтации исчезает внешний мир, а
вместе с ним и чувство отделенности от него. Ввиду того, что эти ритуалы
практиковались сообща, сюда прибавлялось переживание слиянности с
группой, которое делало это решение еще более эффективным. Близко
связано и часто смешивается с этим оргиастическим решением проблемы
сексуальное переживание. Сексуальное удовлетворение может вызвать
состояние, подобное производственному или действием определенных
наркотиков. Обряды коллективных сексуальных оргий были частью многих
примитивных ритуалов. Кажется, что после оргиастического переживания
человек может на некоторое время расстаться со страданием, которое во
многом проистекает из его отделенности. Постепенно тревожное напряжение
опять нарастает и снова спадает благодаря повторному исполнению ритуала.

Пока эти оргиастические состояния входят в общую практику племени, они
не порождают чувства тревоги и вины. Поступать так – правильно и даже
добродетельно, потому что это путь, которым идут все, одобренный и
поощряемый врачевателями и жрецами; следовательно, нет причины
чувствовать вину или стыд. Дело совершенно меняется, когда то же самое
решение избирается индивидом в культуре, которая рассталась с этой общей
практикой. Формами, которые индивид выбирает в неоргиастической
культуре, являются алкоголизм и наркомания. В противоположность тем, кто
участвует в социально одобренном действии, такие индивиды страдают от
чувства виновности и угрызений совести. Хотя они пытаются бежать от
отделенности, находя прибежище в алкоголе и наркотиках, они чувствуют
еще большее одиночество после того, как оргиастические переживания
заканчиваются, и тогда растет необходимость возвращаться в свое
прибежище, как можно чаще и интенсивнее. Мало чем отличается от этого
прибежища сексуальное оргиастическое решение проблемы. В определенном
смысле, это естественная и нормальная форма преодоления отделенности и
частичный ответ на проблему изоляции. Но для многих индивидов, чья
отделенность не преодолима иными способами, источник сексуального
удовлетворения обретает ту функцию, которая делает его не слишком
отличимым от алкоголизма и наркомании. Оно становится отчаянной попыткой
избежать тревоги, порождаемой отделенностью, и в результате ведет к еще
большему увеличению чувства отделенности, поскольку сексуальный акт без
любви никогда не может перекинуть мост над пропастью, разделяющей два
человеческих существа. Разве что на краткий миг.

Все формы оргиастического союза характеризуются тремя чертами: они
сильны и даже бурны; они захватывают всего человека целиком – и ум, и
тело; они преходящи и периодичны.

Вопрос 4: Ценит ли человек своё тело?

Что думает человек о любви? Ценит ли он свое тело? Воспринимает его как
священный сосуд или как вместилище мерзких вожделений? Ощущает
универсальность Эроса или знает только одну его грань? Например, в
греческой философии и искусстве природа человека, его облик, его тело —
ничто не подлежало сомнению, все представлялось идеалом совершенства и
гармонии. Поскольку сын природы воспринимался как перл создания,
греческое искусство стремилось воспроизвести, выразить человеческое тело
в порыве одухотворенной страсти.

Пластика эллинского искусства красноречиво говорит об этом. «Искусство
античной Греции, — отмечает Алексей Гастев, — искусство чувственное,
искусство наблюдения и анализа данного нам в опыте мира. Искусство
освобождается от умозрительных схем, от символики, оно становится не
знаком, а вещью, оно становится ценным само по себе, — статуи
существовали, потому что изображали богов, но и греческие боги в
известном смысле обязаны своим существованием статуям: грек созидал
мраморное тело бога, он распоряжался им и делал его таким, как хотел» .

Чувственное, физиопластическое искусство сопровождает обычно эпохи
безбожные — нерелигиозные или дорелигиозные. Греческое искусство эпохи
Перикла, эпохи величайшего расцвета Афин — эпохи Поликлета и Фидия,
эпохи, когда работали гениальные строители Парфенона, — это вершина
искусства, достигнутая на пути, который начался преодолением мраморных
схем, воплощенных в фигурках-идолах, найденных археологами на островах
Эгейского моря.

В спокойных фигурах Фидия и Поликлета есть нечто большее, нежели просто
выразительность, обычная страсть, но они действительно на наш
современный взгляд холодны. В них нет экспрессии. Но это уравновешенное
единство прекрасного тела продолжалось недолго. В масштабах истории едва
ли больше мгновения. Уже наследники Фидия — Скопас, Пракситель, даже
Мирон — стали расшатывать это спокойствие. Греческое искусство
становилось более эмоциональным, чувственным.

В Греции были распространены легенды, что осенью появляется некое
существо, которое стали звать Дионисом. Он появлялся с севера, когда
созревал виноград и в воздухе веяло предчувствием обильного некрепкого и
веселого вина и праздника. Он шел со свитой вооруженных воинов,
любителей зрелищ и просто пьяниц. Говорят, некоторые его спутники несли
на своих головах маски из овечьей шкуры и передразнивали Диониса, да и
вообще всех подряд.

Дионис входил в круг, его обступали тесным и ровным кольцом спутники,
жарко дышали и были серьезны. Горели свечи величиною с добрый
телеграфный столб, и зрители уже не видели Диониса, а только спины его
спутников и знали, что там, в священном кругу, сейчас произойдет
страшное и непоправимое. Оно происходило: спутники убивали Диониса. Он
был символом растительной жизни, и если зерно хоронят в землю, а потом
оно воскресает, то и Диониса нужно убить в честь зерна. А потом он
воскреснет.

Зрители пели тоскливые и торжественные песни и терпеливо ждали, когда он
воскреснет, оживет. Они держали в руках колосья спелой пшеницы и
поднимали их над головой, чтобы напомнить Дионису древнюю как мир притчу
о том, что весной, убитое зерни проснется и примется жить сначала. А
если Дионис не воскресал, они воскрешали его силою своего воображения.
Дионис был первым актером на земле… (Гуревич П. С.)

Баттон Дж. из книги «Стать ближе. Секс, любовь и здравый смысл»

Способность любить и добиваться любви является прямым следствием
понимания того, что мы сами по себе достойны любви и можем любить. Легко
сказать! Нам всем вдолбили, что любить все, что касается ношей
собственной сексуальности подозрительно, если не насквозь греховно.
Когда же речь идет о любви к своему собственному телу, сексуальность
оказывается лишь небольшой частью проблемы любви к себе самому, такому,
каков ты есть на самом деле. Вспомните, когда это было такое, чтобы вы
смотрелись в зеркало и вам было приятно смотреть на свое отражение,
отражение красивого улыбающегося человека. Скорее всего, наоборот, вы
хмурились и находили целый букет изъянов.

Целый комплекс причин не дает нам полюбить свое тело. Но если мы сами
себя не любим, как можно надеяться, что кто-то сможет полюбить, нас?
Что, черт возьми, смогут они в нас найти?

Многим из нас столько раз указывали на недостатки, что не стоит
удивляться тому, как сложно бывает нам почувствовать радость от вида
собственного тела. Модели, на которые мы вроде бы должны равняться –
красавицы и красавцы с фотографий из журналов и с телеэкрана – совсем не
похожи на нас. Нет у них таких проблем с фигурами, как у нас. Нам к тому
же приходится носить стесняющие одежды и есть нездоровую пищу, а потом
лечиться от последствий гиподинамии и неправильного питания.
Неудивительно, что приходит на ум мысль о заговоре с целью заставить нас
почувствовать, что мы не того размера, не того телосложения, что мы
противные, больные, нежеланные. Это не только похоже на заговор, это и
есть заговор. Чтобы продать нам что-то, меняющее тело, будь то продукты,
модная одежда или лекарства, компаниям-производителям приходится
убеждать нас, что без их продукций мы ненормальны и ненатуральны, и
ситуацию может спасти только приобретение их товаров.

Неестественно висит грудь? – убедим-ка женщину купить дорогой
бюстгальтер, чтобы поднять ее. У него нелады с эрекцией? – продадим ему
порнографический журнал и какой-нибудь крем вроде. «Хот-джок» для
усиления потенции, чтобы у него все наладилось. Трудно раскрыть этот
заговор, ведь она мало, когда видит груди других женщин, кроме как в
журналах и туристических буклетах, где модели подбирают так, чтобы
поддержать миф о стандартно красивом бюсте. Он же, возможно, никогда не
видел чужую эрекцию, кроме как в порнографических журналах с их
тщательно выверенными, позами.

Каждый хорош сам по себе, каков он есть. Конечно, может быть наши тела
только выиграют от более здоровой пищи, большего количества физических
упражнений, прогулок по свежему воздуху, однако, любить себя таким,
какой ты есть, -это фундаментальное условие для наслаждения близостью.
Берегитесь стандарта, все мы разные! Избегайте чувства неудовлетворения
своим телом – это почти наверняка результат того, что другие предъявляют
к вам невыполнимые требования. Не тратьте больших денег на средства ,
улучшающие ваш вид, – деньги не купят вам любовь.

Если любить свое тело нелегко, то полюбить свою сексуальность еще
труднее. Для большинства из нас открытие половых отличии в детстве было
делом тайным и греховным.

Вопрос 5: Что такое любовь?

Древние философы высоко отзывались и о духе человека. Они говорили о
достоинстве человека, о предназначенности любого его свойства. Любовь
соответственно воспринималась как глубокое чувство, освященное богами. У
изголовья влюбленных стояла Афродита, которая благословляла сближение
тел и душевное влечение как радость жизни.

Постепенно в сознании античных греков возникло различие между любовью
плотской и духовной. Чувственное влечение отражает представление о
красоте человеческого тела. Поэтические переживания все более
индивидуализируются. Платон полагал, что наслаждение, к которому
стремится человек, должно быть в определенной степени обуздано.
Аристотель же в противовес ему считал, что услаждение тела есть все-таки
благо…

Однако любовь – это не только вихрь наслаждений. К концу древней эпохи
эллинское представление о человеке сменилось другим воззрением. Сенека,
например, не мог совместить моральные нормы стоиков с господствовавшим
благоговением перед человеческой природой и чувственным наслаждением. Он
отверг идею благости человеческого существа, Убеждение, согласно
которому индивид нравственно нестоек и не может противостоять
всесильному пороку, подвело Сенеку к мысли, что в самом человеке
гнездятся неразумие, греховность. Поэтому тело может рассматриваться
лишь как временное хранилище для души. Ей же надлежит бороться с телом,
ибо плоть приносит человеку одни муки. Культ тела сменился прославлением
нетленной души, которая понималась как чистая и неприкосновенная.

Любовь имеет в качестве истока сексуальности чувственность. Но не
исчерпывается ею. В ней есть нечто неизмеримо большее. Союз душ,
самораскрытие личности. Поэтому древние греки различали разные формы
любви. Выделяли, – например, Эрот — обожествленный эрос. Или любовь —
страсть, которая отождествлялась с безрассудством. Безумная любовь
предполагала отчужденность, отреченность от разума. Отмечалась любовь
как влечение, без роковых последствий. В целом же человеческая
субъективность понималась как сплетение ума, страстей и воли.

(Гуревич П. С.)

Куттер П. «Любовь, ненависть, зависть, ревность»

Любовь в своей активной и пассивной формах, когда в первом случае любят,
а во втором — позволяют себя любить, а также в своем кратковременном
варианте — влюбленности, и варианте длительном — страстной любви,
занимает привилегированное положение в азбуке страстей.

Как показывает обыденная жизнь и психотерапевтическая практика, люди не
становятся счастливыми от секса и порнографии. Современные молодые люди
живут, раскрепощено, с легкостью меняя одного полового партнера за
другим. Их практически не беспокоит чувство вины, досаждавшее их
родителям и представителям так называемого скептического поколения. В
данном случае прогресс в деле освобождения от сексуальных прежних табу
очевиден.

Однако при ближайшем знакомстве с типом прогрессивно мыслящего человека,
для которого нет ничего невозможного, начиная частой сменой половых
партнеров и заканчивая групповым сексом, приходишь к другим выводам.
Зачастую такой человек не способен на любовь, которую он в то же время
постоянно ищет и не находит. Таким образом, он никогда сам не испытывал
чувства любви и не ведает, что это такое. В отношении чувств подобный
человек ощущает себя опустошенным. Обладая функциональной «генитальной
потенцией», он является «эмоциональным импотентом», у которого полностью
блокированы чувства, имеющие отношение к любви и страстям. Каждая новая
связь, на которую он в очередной раз возлагает свои надежды, его
разочаровывает. Вспомогательные средства, например наркотики, которые он
использует для того, чтобы заполнить невыносимый вакуум чувств, приносят
лишь временное облегчение. Этот самообман неминуемо раскрывается, и
тогда безжалостная реальность душевной пустоты может довести до
отчаяния.

В Песне Песней Соломона есть такие слова: «Ласки твои лучше вина <.. „>
Я изнемогаю от любви <.. .> Левая рука его у меня под головою, а правая
ласкает меня <...> На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа
моя <...> Души во мне не стало, когда он говорил <...> Крепка, как
смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность <...> Стрелы ее — стрелы
огненные; она пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить
любви, реки не зальют ее <...> Если бы кто давал все богатство дома
своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением». В этих строках
страсть выражена непосредственно. Здесь нет и тени пренебрежения или
пуританской морали. Все чисто и непорочно, как в первый день творения;
перед нами великолепный образец несокрушимой, незамутненной,
необезображенной любви.

Сравняться ли с такой любовью чувства Казаковы, величайшего ловеласа
всех времен? В своих мемуарах он писал: «Ничему не обязан я так, как
любви». Он без смущения описывал пикантные подробности своих
многочисленных похождений. Однако действительно ли он любил женщин,
которых желал? Действительно ли ощущал он в экстазе обольщения
высочайшее блаженство? С точки зрения современной глубинной психологии
Казакова — это, несомненно, сексуально одержимый, но, в принципе,
неспособный на любовь человек, принадлежащий к тому распространенному
сейчас типу молодых людей, который характеризует постоянная смена
половых партнеров, что, объясняется отсутствием душевных сил,
необходимых для длительных отношений. Элементы негативной тенденции
кроются в стойком желании отвергать одну женщину в угоду другой. Не
обнаруживается ли здесь скрытое женоненавистничество? Подобным же
образом ведут себя и сексуально одержимые женщины, часто меняющие
мужчин. В основе их действий также лежит неспособность любить
по-настоящему.

Возникает вопрос, почему именно страстная любовь столь редко бывает
счастливой не только в романах и драмах — вспомним хотя бы роковое
заблуждение, погубившее Ромео и Джульетту, смерть Тристана и Изольды, —
но и в жизни?

Изард К. Э. «Психология эмоций»

По традиции, психология пренебрегала изучением любви (Berschied, 1982).
Предметом ее исследования было «межличностное влечение», и гипотезы
формулировались в терминах отношения.

Как правило, аффективный компонент межличностного влечения оценивало при
помощи биполярной шкалы симпатии (с диапазоном от «очень нравится» до
«очень не нравится»), и в качестве стимульного материала использовалась
фотография или видеоизображение более или менее привлекательного
незнакомца. По мнению Бершид исследователь, предъявляющий в качестве
стимульного материала фотографию незнакомого испытуемому человека,
рискует получить данные, не учитывающие эмоциональный компонент
межличностного влечения или любви. Она пришла к выводу, что исследование
межличностного влечения и любви не может быть эффективным до тех пор,
пока исследователь не обратит пристального внимания на эмоциональные
корни этих явлений. Бершид утверждала, что исследователи межличностного
влечения и любви могли бы обогатить свои исследования, приняв во
внимание теорию эмоций.

Любовь существенно отличается от эмоций, рассмотренных нами в предыдущих
главах. Эмоции, о которых мы говорили, — радость, печаль, гнев, страх —
это базовые, дискретные эмоции. Каждая из них представляет собой
отдельный феномен, включающий в себя свое уникальное переживание. Мы
определили их как базовые эмоции отчасти потому, что такие эмоции, как
интерес или страх, имеют собственные способы выражения, собственные
специфические переживания и собственные конкретные паттерны активности
нервной системы. Любовь также является фундаментальным и базовым
чувством, но характеристики этой фундаментальности в отношении любви
принимают иное, более комплексное звучание.

В некотором смысле, любовь может быть определена как паттерн эмоций,
драйвов и когнитивных процессов. Любовь включает в себя как чувственный,
так и мыслительный компонент, и, кроме того, дополнительно к основным
эмоциональным переживаниям, некоторые разновидности любви включают
сексуальное влечение, то есть биологический драйв. Весь этот комплекс мы
называем любовью, и потому говорим о ее сложности и даже загадочности.

Любовь как паттерн эмоций. Очевидно, что любовь складывается из таких
эмоций как интерес — возбуждение и удовольствие — радость. Эти базовые
эмоции могут оказаться важнейшими компонентами мотивации, определяющей
наше поведение в любви. Кроме того, если рассматривать любовь в
контексте межличностных отношений, то, очевидно, что в ней представлены
и негативные эмоции.

Несомненно, бывают случаи, когда любовь заставляет человека испытывать
печаль. Эта печаль может быть вызвана разочарованием в любимом человеке
или разлукой с ним, но главной причиной печали, несомненно, будет
любовь. Известно, что в любви можно испытать и злость. Некоторые люди
говорят о том, что самые тяжелые огорчения и самый пламенный гнев у них
вызывал именно любимый человек. Я хочу подчеркнуть, что интенсивность
чувств и взаимоотношений между любящими людьми может стать причиной
интенсивных эмоций разного рода.

Разновидности любви. Еще одна причина, заставляющая нас рассматривать
любовь как феномен, отличный от феномена эмоций, заключается в том, что
невозможно дать одно-единственное, исчерпывающее определение любви.
Возможно, это объясняется тем, что существует несколько разновидностей
любви, однако меня не покидает ощущение, что все они имеют нечто общее в
своей основе, нечто, благодаря чему каждая из них важна и значима для
человека, нечто, что проходит красной нитью через все типы любви —
романтическую любовь, любовь между родителем и ребенком, братскую
любовь, дружескую привязанность, любовь к родине и родному дому, любовь
к животным, любовь к ценностям и идеалам и. наконец любовь к Богу. Кроме
упомянутых типов любви, мы будем различать любовь как переживание и
любовь как отношение.

Наверное, можно, понаблюдав за любящим человеком и его поступками,
достаточно полно и определенно описать его переживания. Чтобы сделать
это, мы должны определить тип любви и природу любовного переживания или
поступка. Любовь как длительные отношения между двумя людьми, прошедшими
через множество испытаний, в любой момент может пробудить в партнерах
практически любую эмоцию, вызвать в их сознании любые образы, натолкнуть
на любые мысли и фантазии, на какие только способен человек.

Вопрос 6: Христианская любовь

Христианство принесло с собой радикальное переосмысление любви. Отныне
она стала пониматься не только как человеческая страсть, но и как
державная основа человеческого бытия. Братская любовь — это любовь ко
всем людям. Не случайно главный объект человеческой любви в Ветхом
Завете — бедняк, чужестранец, вдова и сирота и даже тот, кто является
национальным врагом — египтянин и эдомит.

Личность при христианстве несет на себе отпечаток абсолютной благости
творца. Она обретает некую самоценность.

Реальный земной человек во всей неповторимости присущих ему физических и
психических черт оценивается теперь как непреходящая и неоспоримая
ценность. Телесность, которую прославляли древние эллины, в христианском
идеале соотносится с духовностью. Любовь отныне воспринимается как
святыня. Человеку, захваченному страстью, надлежит взращивать в себе
чувства, через которые и раскрывается личностное богатство. Любовное
переживание не только уникально. Оно носит всеобъемлющий характер,
потому что безграничны объекты этого чувства — Бог, ближний, дальний…

Под влиянием христианских принципов преобразились все стороны жизни
людей. Проповедуя пылкую, страстную любовь, христианство отделило ее от
секса. Христианство с его неприятием чувственности подчеркивало
неправедный, преступный характер многих видов поведения, которые без
особых сложностей осуществлялись в античном мире, Оно запретило получать
удовольствие от секса, любви и брака как таковых, осудив проституцию,
супружескую измену и гомосексуализм. В то же время оно затруднило
возможность получения одновременного удовольствия от любви и брака,
поскольку, как указывал Апостол Павел в «Послании к Галатам», «плоть
желает противного духу, а дух — противного плоти». Обет безбрачия и
девственность прославлялись в качестве высочайших идеалов, а мужчин и
женщин поощряли к сожительству в духовном браке. Как ни странно,
неприятие секса в христианстве привело к противоположному результату,
придав любви и сексу такую ценность, какой они никогда прежде не имели.

Разве нам не близки сегодня идеалы универсальной любви? Неужто мы глухи
к индивидуальному содержанию эроса? Средние века нередко называют
временем развития личности. Однако человек той эпохи находился в потоке
самых различных культурных феноменов. Рыцарские возвышенные чувства
соседствуют с образами грубой телесности, животной чувственности.
Романтические куртуазные переживания нередко сочетаются с культом
разнузданных наслаждений. С одной стороны, распространение христианства
породило поклонение «вечной девственности». С другой стороны, культура
средневековья демонстрирует раблезианские образы «материально-телесного
низа», (М.Бахтин).

Плоть в христианстве рассматривается как причина всех человеческих
злоключений. Подлинной святостью окружается лишь фигура аскета,
великомученика, страстотерпца. Победа над тягой к наслаждениям, половое
воздержание становилось смыслом земного бытия. Однако преодолеть веления
плоти никому не дано… Об этом, пожалуй, есть у Максимилиана Волошина:

Природа мстила, тело издевалось,

Могучая заклепанная плоть

Искала выходы. В глухом подполье

Монах гноил бунтующую плоть…

Борьба с плотскими чувствами велась по всем направлениям. Даже самые
невинные наслаждения объявлялись непозволительными. Но эротическое
влечение приобретало при этом иной облик.

В самом деле, если кто-то отказывается от полового акта, то это вовсе не
означает, что он отрекается от любви. Ведь в эросе есть духовное начало.
В эпоху средневековья возник брак особого типа. Мужчина и женщина жили
под одной крышей. Однако не вели половой жизни. Это был так называемый
духовный брак. Отшельники, отправляясь в пустыню, брали с собой
служанок, но вовсе не для любовных утех. Делались попытки возвысить
сексуальную любовь до сферы любви духовной.

Патриархальное общество воспринимало женщину в двух ипостасях — как
созидательницу и как разрушительницу. Она была символом двойственной
биологической природы, единства любви и смерти. Средневековая религия
устранила этот дуализм. Дева Мария превратилась в символ любви и жизни.
Но исчезла ли человеческая потребность в персонификации злой силы? Нет,
не исчезла… Кроме образов Девы Марии и Прекрасной Дамы в средневековом
сознании возникает «черный символ» — ведьма… В противовес злым
сатанинским чарам культивируется светлое чувство — амор… (Гуревич П.
С.)

Людвиг Фейербах из книги «Сущность христианства»

Святой дух обязан своим личным существованием только одному имени,
одному слову. Даже древние отцы церкви, как известно, отождествляли св.
дух с сыном. Позднейшие догматические олицетворения его тоже
недостаточно обоснованны. Он есть любовь бога к самому себе и людям и в
то же время любовь человека к богу и к человеку. Следовательно, он есть
тождество бога и человека, поскольку оно объективируется в религии как
особенная сущность для человека. Но для нас это единство заключается уже
в отце и еще в большей степени в сыне. Поэтому нам не придется делать
св. дух особым предметом нашего анализа. Еще одно замечание. Поскольку
св. дух представляет субъективную сторону, постольку он является
представителем религиозной души перед ней самой, представителем
религиозного аффекта, религиозного воодушевления, или олицетворением,
объективированием религии в религии. Поэтому св. дух есть воздыхающее
творение, томление твари по богу.

В действительности есть только два лица, ибо третье, как уже сказано,
представляет собой только любовь. Это объясняется тем, что любовь в
строгом смысле довольствуется двумя. Два — это принцип и вместе с тем
замена множества. Предположение многих лиц уменьшило бы силу любви; она
раздробилась бы. Но любовь и сердце тождественны, сердце не есть особая
способность — сердце есть человек, поскольку он любит. Поэтому второе
лицо есть самоутверждение человеческого сердца как принципа
двойственности, общественной жизни; сын есть теплота, отец есть свет,
хотя свет является главным образом предикатом сына, ибо в сыне божество
впервые становится ясным, отчетливым и понятным человеку. Однако вне
зависимости от этого, так как отец представляет собой бога как бога,
представляет собой холодную сущность разума, то мы можем приписать отцу
свет как неземную сущность, а сыну — теплоту как земную сущность.
Бог-сын впервые согревает человека; здесь бог из предмета созерцания,
безразличного чувства света становится предметом чувства, аффекта,
воодушевления, восторга; но только потому, что сам сын есть не что иное,
как горячая любовь, воодушевление. Бог, как сын, есть первоначальное
воплощение, первоначальное самоотрицание бога, отрицание бога в боге,
ибо сын есть конечное существо, так как он существует от другого, а отец
существует сам собой. Таким образом, второе лицо исключает существенное
определение божества как бытия от себя самого. Но бог-отец сам рождает
сына, следовательно, он добровольно отрекается от своей суровой,
исключительной божественности; он умаляет, унижает себя, полагает себе
начало конечности, бытия, обусловленного причиной; он становится в сыне
человеком, и прежде всего не по образу, а по существу. Через это впервые
бог, только в качестве сына, делается объектом человека, объектом
чувства, сердца.

Сердце трогает только то, что вытекает из сердца. Из свойств
субъективных впечатлений можно безошибочно заключить о свойстве объекта.
Чистый, свободный рассудок отрицает сына, а рассудок, озаряемый сердцем,
определяемый чувством, не отрицает его; напротив, находит в сыне глубину
божества, ибо находит в нем чувство, чувство темное само по себе и
потому являющееся человеку некоторой тайной. Сын действует на сердце,
потому что истинным отцом сына божия является человеческое сердце; и сам
сын есть не что иное, как божественное сердце, то есть объективированное
в качестве божественной сущности человеческое сердце.

Конечное, чувственное существо не может поклоняться такому богу,
которому чужды сущность ограниченности, начало чувственности, чувство
зависимости. Религиозный человек не может любить бога, не заключающего в
себе сущности любви; и человек, вообще конечное существо, не может быть
объектом бога, не заключающего в себе начала ограничения. Такому богу
недостает смысла, разумения, участия к конечному. Как может бог быть
отцом людей и любить их, как любят другие, подчиненные ему существа,
если он не вмещает в себе самом подчиненного ему существа — сына и не
знает по собственному опыту, по отношению к самому себе, что такое
любовь. Так, одинокий человек принимает гораздо меньше участия в
семейных горестях другого лица, чем тот, кто сам живет семейной жизнью.
Поэтому бог-отец любит людей в сыне и ради сына. Любовь его к людям есть
производная любовь от любви его к сыну.

Два первых лица троицы являются сыном и отцом не в переносном, а в
собственном смысле. Отец есть действительный отец по отношению к сыну;
сын есть действительный сын по отношению к отцу, или к богу как, отцу.
Их существенное индивидуальное отличие заключается только в том, что
один рождает, другой рождается. Если отнять у них это естественное,
чувственное определение, то уничтожится их личное существование и
реальность. Христиане, разумеется, древние христиане, которые едва ли
признали бы в современных суетных, тщеславных, языческих христианах
своих братьев во Христе, заменяли естественную, врожденную человеку
любовь и единство единой религиозной любовью и единством; они отрицали
действительную семейную жизнь, внутренние узы естественной любви, как
нечто не божественное, не небесное, то есть на самом деле ничтожное. Но
зато, взамен их, они имели в боге единого отца и единого сына,
соединенных между собой глубочайшей любовью, той любовью, которую
порождает только естественное родство. Поэтому тайна троичности была для
древних христиан предметом высокого изумления, воодушевления и восторга,
так как в предмете созерцания, в боге, они находили удовлетворение
глубочайших человеческих потребностей, которые отрицались ими в
действительной жизни.

Поэтому вполне в порядке вещей было и то, что в божественную семью, в
союз любви между отцом и сыном включено было на небе еще третье —
женское лицо; ибо лицо св. духа слишком неопределенно; скорее оно служит
только поэтическим олицетворением взаимной любви отца и сына и поэтому
не могло бы заменить этого третьего, восполняющего существа. Правда,
Мария была поставлена между отцом и сыном не в том смысле, что отец с
ней породил сына, так как христиане считали связь мужчины с женщиной
чем-то порочным, греховным; но довольно и того, что наряду с отцом и
сыном было выдвинуто материнское существо.

Нельзя не удивляться, почему мать считается чем-то греховным, т.е.
недостойным бога, в то время как сам бог является отцом и сыном. Если
даже отец не есть отец в смысле естественного рождения и рождение
божественное должно отличаться от естественного, человеческого, то и в
таком случае бог все-таки является по отношению к сыну отцом, отцом
действительным, а не номинальным или аллегорическим. Кажущееся нам
теперь столь странное понятие «божьей матери» в сущности не более
странно или парадоксально, чем понятие «сын божий»; оно не более
противоречит всеобщим, отвлеченным определениям божества, чем
представление отца и сына. Мария входит логическим звеном в состав
троицы: она без мужа зачинает сына, которого отец рождает без жены.
Таким образом, Мария является внутренне необходимой антитезой к отцу в
составе троицы. Женское начало мы имеем уже в сыне, если не в
определенном лице и конкретно, то мысленно, в зачаточной форме. Сын
божий — кроткое, нежное, незлобивое, примиряющее существо, женственная
душа бога. Бог, как отец, есть только производитель, принцип мужской
самодеятельности; но сын рождается, не рождая сам, Deus genitus,
страдающее, воспринимающее существо: сын получает от отца свое бытие.
Сын зависит от отца, разумеется, не как бог, а как сын; он подчинен
отеческому авторитету. Таким образом, сын представляет женственное
чувство зависимости в боге; сын невольно пробуждает в нас потребность в
действительном женском существе.

Сын — я разумею естественного человеческого сына — является сам по себе
и для себя связующим звеном между мужественностью отца и женственностью
матери; он как бы наполовину мужчина, наполовину женщина: у него еще нет
полного, строгого сознания самостоятельности, характеризующего мужчину,
он чувствует больше влечения к матери, чем к отцу. Любовь сына к матери
есть первая любовь мужского существа к женскому. Любовь мужа к жене,
юноши к деве приобретает свою религиозную — свою единственно подлинно
религиозную — окраску в любви сына к матери. Любовь сына к матери есть
первое страстное желание, первое проявление смирения мужчины перед
женщиной.

Поэтому мысль о сыне божием необходимо связана с мыслью о матери
божией,— то же самое сердце, которое нуждается в сыне божием, нуждается
и в матери божией. Где есть сын, там должна быть и мать. Сын единороден
отцу, мать единородна сыну. Не отец заменяет сыну мать, а сын заменяет
ее отцу. Мать необходима сыну; сердце сына есть сердце матери. Почему
бог-сын вочеловечился только через посредство женщины? Разве всемогущий
бог не мог явиться среди людей другим путем, не непосредственно как
человек? Почему сын вселился в утробу женщины? Потому что сын есть
стремление к матери, потому что его женственное, любвеобильное сердце
нашло соответствующее выражение только в женском теле. Хотя сын, как
естественный человек, находится под сердцем женщины только девять
месяцев, но он получает здесь неизгладимые впечатления; мать навсегда
остается в уме и сердце сына. Поэтому если почитание сына божия не есть
идолопоклонство, то и почитание матери божией не есть идолопоклонство.
Если любовь бога к нам познается из того, что он, ради нашего спасения,
предал на смерть своего единородного сына, то есть самое дорогое и
возлюбленное, что было у него, то эта любовь познается нами еще в
большей степени, если припишем богу материнское сердце. Высшая и
глубочайшая любовь есть любовь материнская. Отец утешается после потери
сына; в нем есть стоическое начало. Мать, напротив, безутешна, мать есть
страдалица; но безутешность есть истинность любви.

Там, где падает вера в матерь божию, падает и вера в бога-сына и
бога-отца. Отец только там есть истина, где и мать есть истина. Любовь
сама по себе женственна по происхождению и по существу. Вера в любовь
божию есть вера в женское начало как божественную сущность. Любовь без
естества есть бессмыслица, фантом. В любви познается священная
необходимость и глубина природы!

Протестантизм отодвинул матерь божию на задний план, но отверженная
женщина жестоко отомстила ему за себя. Оружие, употребленное им против
матери божией, обратилось против него самого, против сына божия, против
всей троицы. Кто однажды принес в жертву рассудку матерь божию, тот
может принести ему в жертву и тайну сына божия, как антропоморфизм.
Исключение женского существа скрывает антропоморфизм, но только
скрывает, а не уничтожает его. Правда, протестантизм не нуждался в
небесной женщине, так как он с распростертыми объятиями принял в свое
сердце земную женщину. Но он должен быть последователен и мужествен до
конца и отвергнуть вместе с матерью также отца и сына. Небесные родители
нужны только тому, у кого нет земных. Триединый бог есть бог
католицизма, он имеет внутреннее, необходимое, истинно религиозное
значение только как противовес отрицанию всех естественных связей, как
противовес институту отшельников, монахов и монахинь. Триединый бог
полон содержания, поэтому он нужен тому, кто абстрагирует себя от
содержания действительной жизни.

Так как непосредственное единство рода и индивида простирается за
пределы разума и природы, этот универсальный, идеальный индивид вполне
естественно и неизбежно стал считаться сверхъестественным, небесным
существом. Поэтому нелепо выводить из разума тождество рода и индивида;
ведь только фантазия осуществляет это единство, фантазия, для которой
нет ничего невозможного, та самая фантазия, которая творит чудеса; в
самом деле, индивид есть величайшее чудо; будучи индивидом, он в то же
время является идеей, родом, человечеством во всей полноте его
совершенств и бесконечности. Поэтому также нелепо отвергать чудеса, но
принимать библейского или догматического Христа. Приняв принцип, нельзя
отрицать его неизбежных следствий.

О полном отсутствии в христианстве понятия рода особенно свидетельствует
характерное учение его о всеобщей греховности людей. Это учение основано
на требовании, чтобы индивид не был индивидом, а это требование, в свою
очередь, коренится в предположении, что индивид сам по себе есть
совершенное существо, исчерпывающее выражение или бытие рода. Здесь
совершенно отсутствует объективное созерцание, сознание того, что «ты»
относишься к совершенству «Я», что люди только совместно образуют
человека и являются тем, чем может и должен быть человек. Все люди
грешны. Я допускаю это; но все они грешат по-разному: между ними
наблюдается очень большое, существенное различие. Один человек имеет
склонность ко лжи, другой — нет; он скорее пожертвует своей жизнью, чем
нарушит свое слово или солжет; третий любит выпить, четвертый любит
женщин, пятый свободен от всех этих недостатков или по милоское единство
рода и индивида основывается только на половом моменте. Я человек только
как мужчина или как женщина. Или — или, или свет или тьма, или мужчина
или женщина — таково творческое слово природы. Но для христианина
действительный человек, женщина или мужчина, есть только «животное»; его
идеал, его сущность есть кастрат — человек бесполый; ведь для него
человек, в смысле рода, есть не что иное, как олицетворенное бесполое
существо, противоположность мужчины и женщины, так как и то и другое —
люди.

Таким образом, люди взаимно дополняют один другого не только в
физическом и интеллектуальном, но и в моральном отношении, благодаря
чему в целом они являются тем, чем они должны быть, и представляют собой
совершенного человека.

Поэтому общение облагораживает и возвышает; в обществе человек невольно,
без всякого притворства, держит себя иначе, чем в одиночестве. Любовь,
особенно половая любовь, творит чудеса. Муж и жена взаимно исправляют и
дополняют друг друга и, только соединившись, представляют собой род, то
есть совершенного человека. Любовь немыслима вне рода. Любовь есть не
что иное, как самоощущение рода, выраженное в половом различии.
Реальность рода, служащая вообще только объектом разума, предметом
мышления, становится в любви объектом чувства, истиной чувства; ибо в
любви человек выражает недовольство своей индивидуальностью, постулирует
существование другого как потребность сердца и причисляет другого к
своему собственному существу, признает жизнь, связанную с ним любовью,
жизнью истинно человеческой, соответствующей понятию человека, то есть
рода. Личность недостаточна, несовершенна, слаба, беспомощна; а любовь
сильна, совершенна, удовлетворена, спокойна, самодовольна, бесконечна,
так как в любви самоощущение индивидуальности обращается в самоощущение
совершенства рода. Но и дружба действует так же, как любовь, по крайней
мере там, где она является истинной, искренней дружбой и носит характер
религии, как это было у древних. Друзья дополняют друг друга; дружба
есть залог добродетели, даже больше: она есть сама добродетель, но
добродетель общественная. Дружба возможна только между людьми
добродетельными, как говорили еще древние. Но для нее не нужно
совершенного сходства или равенства, а скорее она требует различия, так
как дружба покоится на стремлении к пополнению себя. Благодаря другу
человек дополняет то, чего ему недостает. Дружба искупает недостатки
одного добродетелями другого. Друг испрашивает оправдания для друга
перед богом. Как бы ни был порочен человек сам по себе, его хорошие
задатки обнаруживаются в том, что он ведет дружбу с людьми достойными.
Если я сам не могу быть совершенным существом, то я, по крайней мере,
ценю добродетель и совершенство в других. Поэтому, если когда-нибудь бог
пожелает судить меня за мои грехи, слабости и ошибки, я выставлю ему в
качестве защитника и посредника добродетели моего друга. Бог оказался бы
существом деспотическим и неразумным, если бы осудил меня за грехи,
которые хотя я и совершил, но сам же осудил их, любя своих друзей,
свободных от этих грехов.

Но если уже дружба, любовь делают из несовершенного существа существо
хотя бы относительно совершенное, то тем более грехи и ошибки отдельного
человека должны исчезнуть в самом роде, который только в человечестве в
целом получает надлежащее бытие и лишь, поэтому является предметом
разума. Жалобы на грехи раздаются только там, где человеческий индивид в
своей индивидуальности считает себя существом по себе совершенным,
абсолютным, не нуждающимся в другом существе для реализации рода, для
реализации совершенного человека, где место сознания рода заступило
исключительное самосознание индивида, где индивид перестал смотреть на
себя как на часть человечества, не отличает себя от рода и потому свои
грехи, свою ограниченность и свои слабости считает грехами,
ограниченностью и слабостями самого человечества. Но тем не менее
человек не может совершенно утратить сознание рода, потому что его
самосознание существенно связано с сознанием других людей. Поэтому там,
где род не является человеку как род, он является ему как бог. Человек
возмещает отсутствие понятия рода понятием бога, как существа,
свободного от всех ограничений и недостатков, которые удручают индивида
и, по его мнению, даже самый род, так как здесь индивид отождествляется
с родом. Но такое свободное от индивидуальной замкнутости,
неограниченное существо есть не что иное, как род, открывающий
бесконечность своей сущности в том, что он осуществляет себя в
бесчисленном множестве разнообразных индивидов. Если бы все люди были
абсолютно равны, то между родом и индивидом, разумеется, не было бы
различия. Но тогда существование множества людей было бы чистой
роскошью; цель рода достигалась бы при помощи одного лица; все
человечество могло бы быть заменено одним человеком, наслаждающимся
счастием бытия.

Разумеется, сущность человека есть нечто единое. Но эта сущность
бесконечна; поэтому ее действительное бытие является бесконечным,
взаимно дополняющим себя разнообразием, в котором открывается богатство
сущности. Единство в сущности есть многообразие в бытии. Между мною и
другим — а другой есть представитель рода, и, даже будучи один, он
заменяет мне потребность во многих других, имеет для меня универсальное
значение, является как бы уполномоченным человечества и говорит мне,
одинокому, как бы от его имени, поэтому я даже в обществе одного лица
веду общественную, человеческую жизнь,— между мною и другим имеется
существенное, качественное различие. Другое есть мое «ты» — хотя это
относится к обеим сторонам,— мое второе «Я», объектированный для меня
человек, мое вскрытое внутреннее «Я», око, видящее самого себя.
Благодаря другому я сознаю впервые человечество, узнаю и чувствую, что я
человек; любовь к нему доказывает мне, что он необходим мне, а я
необходим ему, что мы оба не можем существовать друг без друга, что
только общение создает человечество. Кроме того, между «Я» и «ты»
существует также качественное, критическое различие в моральном смысле.
Другой есть моя объективированная совесть: он укоряет меня моими
недостатками, даже когда не называет их открыто; он — мое олицетворенное
чувство стыда. Сознание нравственного закона, права, приличия, истины
тесно связано с сознанием другого. Истинно только то, в чем другой
соглашается со мной,— единомыслие есть первый признак истины, но только
потому, что род есть последнее мерило истины. Если я мыслю только в меру
моей индивидуальности, мое мнение не обязательно для другого, он может
мыслить иначе, мое мнение есть случайное, субъективное. Но если я мыслю
согласно мерилу рода, значит, я мыслю так, как может мыслить человек
вообще и, стало быть, должен мыслить каждый в отдельности, если он хочет
мыслить нормально, закономерно и, следовательно, истинно. Истинно то,
что соответствует сущности рода; ложно то, что ему противоречит. Другого
закона для истины не существует. Но другой в отношении меня есть
представитель рода, уполномоченный множества других; его суждение может
иметь для меня даже большее значение, чем суждение бесчисленной толпы.
«Пусть мечтатель приобретает столько учеников, сколько песчинок в море,
но песок остается песком; а жемчужиной мне будешь ты, мой разумный
друг!» Поэтому согласие другого служит для меня признаком
закономерности, всеобщности, истинности моих мыслей. Я не могу настолько
отрешиться от себя, чтобы судить о себе совершенно свободно и
беспристрастно, а суждение другого беспристрастно; благодаря ему я
исправляю, дополняю, расширяю свое собственное суждение, свой
собственный вкус, свое собственное знание. Одним словом, между людьми
существует качественное, критическое различие. Но христианство
уничтожает это качественное различие, оно подгоняет всех людей под одну
мерку, рассматривает их как один и тот же индивид, потому что не знает
различия между родом и индивидом; христианство признает для всех людей
без различия одно и то же средство спасения и видит во всех один и тот
же основной и наследственный грех.

Благодаря исключительной субъективности христианство не признает рода, в
котором именно и заключается разрешение, оправдание, примирение и
спасение от грехов и недостатков индивидов. Христианству для победы над
грехом понадобилась сверхъестественная, особая, опять-таки личная,
субъективная помощь. Если я один составляю род, если кроме меня нет
других, качественно отличных от меня людей или, что то же, если нет
различия между мной и другим, если все мы совершенно равны, если мои
грехи не нейтрализуются и не парализуются противоположными качествами
других людей, тогда, конечно, мой грех есть вопиющий позор,
возмутительное преступление, которое можно искупить только необычайным,
нечеловеческим, чудесным средством. Но, к счастью, существует путь
естественного примирения: другой индивид сам по себе есть посредник
между мной и священной идеей рода. «Человек человеку бог». Мои грехи уже
потому оказываются введенными в свои границы и обращаются в ничто, что
они только мои грехи и не являются, сверх того, грехами других людей.

Вера есть противоположность любви. Любовь умеет находить добродетель в
грехе и истину в заблуждении. Только недавно, когда сила веры уступила
место естественному единству человечества, силе разума и гуманности,
люди стали замечать истину в политеизме, в идолопоклонстве вообще или,
по крайней мере, попытались объяснить человеческими, естественными
причинами то, что замкнутая в себе вера приписывает исключительно
дьяволу. Поэтому любовь тождественна только с разумом, а не с верой;
ведь разум и любовь носят свободный, всеобщий, а вера — узкий,
ограниченный характер. Где разум, там царит всеобщая любовь; разум есть
не что иное, как универсальная любовь. Ад изобретен верой, а не любовью,
не разумом. Для любви ад есть ужас, а для разума — бессмыслица. Ад
нельзя считать только религиозным заблуждением и видеть в нем ложную
веру. О нем упоминается еще в библии. Вера всегда верна самой себе, по
крайней мере вера положительной религии, вера в том смысле, в каком она
рассматривается здесь и должна рассматриваться, если мы не хотим
смешивать с верой элементы разума и культуры, что только затемняет
истинную природу веры.

Итак, если вера не противоречит христианству, то не противоречат ему и
те настроения, которые вытекают из веры, и те поступки, которые
обусловливаются этими настроениями. Вера осуждает; все поступки, все
настроения, противоречащие любви, гуманности и разуму, не противоречат
вере. Все ужасы истории христианской религии, о которых верующие
говорят, что они не вытекали из христианства, возникли из веры,
следовательно, из христианства. Даже это их отрицание является
неизбежным следствием веры; ибо вера присваивает себе только все
хорошее, а все дурное оставляет на долю неверия, ереси, или на долю
человека вообще. Но, отрекаясь оттого, что она виновница зла в
христианстве, вера лишний раз убедительно доказывает нам, что она есть
истинная виновница этого зла, так как этим она свидетельствует о своей
ограниченности, пристрастии и нетерпимости, благодаря чему она желает
добра только себе и своим приверженцам и зла — всем другим. Вера
приписывает добро, сделанное христианами, не человеку, а христианину, а
дурные поступки христиан не христианину, а человеку. Итак, злые деяния
христианской веры соответствуют сущности веры — той веры, как она
выражена в древнейшем и самом священном источнике христианства — библии.
«Кто благовествует вам не то, что вы приняли, да будет отлучен». «Не
впрягайтесь в чужое ярмо с неверными, ибо, что общего между
справедливостью и беззаконием? Что общего у света с тьмою? Что общего у
верного с неверным? Можно ли сравнивать храм божий с идолами? Ведь вы —
храм бога живого, как сказал бог; вселюсь в них и буду ходить в них; и
буду их богом, и они будут моим народом. И потому выйдите от них и
отделитесь, говорит Господь, и не прикасайтесь к нечистым, и я приму
вас». Вера неизбежно переходит в ненависть, а ненависть — в
преследование, если сила веры не встречает противодействия, не
разбивается о другую, чуждую вере силу, о силу любви, гуманности и
чувства справедливости. Вера неизбежно считает себя выше законов
естественной морали. Учение веры есть учение об обязанностях по
отношению к богу — высший долг есть вера. Обязанности по отношению к
богу превосходят обязанности по отношению к человеку настолько же,
насколько бог превосходит человека. Обязанности по отношению к богу
неизбежно сталкиваются с общечеловеческими обязанностями. Бог не только
мыслится и представляется как существо универсальное, отец людей,
любовь,— такая вера есть вера любви,— он еще представляется как личное
существо, как существо само по себе. Следовательно, как бог, в качестве
существа себе довлеющего, отличается от человека, так и обязанности по
отношению к богу отличаются от обязанностей по отношению к людям, и в
душе вера обособляется от морали и любви*. Нельзя указывать на то, что
вера в бога есть вера в любовь, в добро, что вера есть выражение доброго
чувства. Нравственные определения исчезают в понятии личности; они
становятся второстепенным делом, простыми акциденциями. Сутью дела
является субъект, божественное я. Любовь к богу как к существу личному
носит не нравственный, а личный характер. Множество благочестивых песен
дышат любовью только к господу, но в этой любви не обнаруживается ни
малейшей искры какой-либо высокой нравственной идеи или настроения.

Для веры нет ничего выше ее самой, ибо ее объектом является божественная
личность. Поэтому она ставит вечное блаженство в зависимость от себя, а
не от исполнения общих человеческих обязанностей. Но все, что имеет
своим последствием вечное блаженство, неизбежно становится в глазах
человека главным делом. Поэтому мораль, которая внутренне подчиняется
вере, может и должна подчиняться ей и во внешнем, практическом
отношении. Поэтому неизбежны и такие поступки, в которых обнаруживается
не только различие, но и противоречие между верой и моралью,— поступки
дурные в нравственном отношении, но похвальные в отношении веры, целям
которой они наилучшим образом служат. Все спасение заключается в вере;
поэтому все зависит от спасительности веры. При опасности для веры
подвергаются опасности и вечное блаженство, и слава божия. Поэтому вера
разрешает все, что способствует ее утверждению; ведь вера, в строгом
смысле, есть единственное благо в человеке, подобно тому, как сам бог
есть единственное благое существо, почему первая, высшая заповедь
гласит: «веруй!».

Но так как между верой и нравственным настроением нет никакой
естественной, внутренней связи и так как вера по существу равнодушна к
нравственным обязанностям и приносит любовь к человеку в жертву славе
божией, то именно поэтому от веры и требуется, чтобы она сопровождаларь
добрыми делами и проявляла себя актами любви. Вера, безразличная в
отношении любви или бессердечная, противоречит разуму, естественному
чувству справедливости человека, нравственному сознанию, из которого
непосредственно возникает любовь, как закон и истина. Поэтому вера, в
противоречии со своей сущностью, в себе самой ограничивается моралью:
вера, не творящая добра, не проявляющая себя актами любви, не есть
истинная, живая вера. Но это ограничение не вытекает из самой веры.
Независимая от веры сила любви предписывает ей законы; ибо здесь
критерием истинности веры становится нравственное качество; истина веры
делается зависимой от истинности морали — отношение, противоречащее
вере.

Вера делает человека блаженным; но, несомненно, она не внушает ему
действительно нравственных настроений. Если она исправляет человека и
имеет своим результатом моральные настроения, то это исходит лишь из
внутреннего, не зависящего от веры убеждения в неопровержимой истинности
морали. Мораль, а никоим образом не вера взывает к совести: твоя вера
ничто, если она не способна тебя исправить. Правда, нет спора,
уверенность в вечном блаженстве, в прощении грехов, в благодати,
спасающей от всех наказаний, может побудить человека делать добро.
Человек, у которого есть эта вера, обладает всем; он блажен, он
становится равнодушным к благам этого мира; он не знает зависти,
стяжания, тщеславия, чувственных желаний; все земное исчезает перед
божественной благодатью и вечным неземным блаженством. Но добрые дела
исходят у веры не из любви к самой добродетели. Не любовь, не объект
любви, не человек, основа всякой морали, является – пружиной его добрых
дел. Нет! Он делает добро не ради добра, не ради человека, а ради бога —
из благодарности к богу, который все для него сделал и для которого он в
свою очередь должен сделать все, что только находится в его власти. Он
перестает грешить, ибо грех оскорбляет бога, его спасителя, его господа
и благодетеля. Понятие добродетели заменяется здесь понятием
искупительной жертвы. Бог принес себя в жертву человеку, поэтому и
человек должен жертвовать собою богу. Чем крупнее жертва, тем лучше и
деяние. Чем больше деяние противоречит природе человека, чем больше
самоотречение, тем выше добродетель. Особенно католицизм развил и
осуществил это исключительно отрицательное понятие добра. Его высшее
моральное понятие есть понятие жертвы, отсюда высокое значение отрицания
половой любви — девство. Целомудрие или, вернее, девство есть
характерная добродетель католической веры. Оно не основано на природе и
есть чрезвычайная, самая трансцендентная, фантастическая добродетель,
добродетель супранатуралистической веры; оно есть высшая добродетель для
веры, но не добродетель сама по себе. Следовательно, вера считает
добродетелью то, что само по себе, по своему содержанию, не есть
добродетель; ей, стало быть, неведомо чувство добродетели; она
необходимо должна снижать истинную добродетель, потому что превозносит
мнимую добродетель и не руководится никаким иным понятием, как только
понятием отрицания, противоречия человеческой природе.

Итак, деяния истории христианской религии соответствуют христианству,
хотя и противоречат любви; поэтому противники догматического
христианства совершенно правы, когда они винят его за жестокие поступки
христиан; однако они в то же время противоречат и христианству, так как
христианство есть не только религия веры, но и религия любви и обязывает
нас не только верить, но и любить. Значит, бессердечные деяния,
внушенные ненавистью к еретикам, одновременно соответствуют и
противоречат христианству? Как же. это возможно? Да, христианство
санкционирует в одно и то же время как поступки, вытекающие из любви,
так и поступки, вытекающие из веры без любви. Если бы христианство
сделало законом только любовь, то приверженцы его были бы правы и
христианство нельзя было бы обвинять во всех ужасах истории христианской
религии; если бы оно сделало законом только веру, то и упреки людей
неверующих были бы справедливы, безусловно, без всяких ограничений. Но
христианство не отдалось всецело любви; оно не поднялось до той высоты,
чтобы понимать любовь абсолютно. И оно не могло достичь этой свободы,
раз оно есть религия,— и поэтому любовь осталась в подчинении у веры.
Любовь есть экзотерическое, а вера эзотерическое учение христианства —
любовь есть только мораль, а вера — религия христианской религии.

Бог есть любовь. Это положение есть высший принцип христианства. Но
противоречие между верой и любовью заключено уже и в этом положении.
Любовь есть только предикат, а бог — субъект. Чем же является этот
субъект в отличие от любви? Я должен по необходимости так ставить вопрос
и делать это различие. Необходимость различия отпала бы лишь в том
случае, если бы имело силу обратное положение: любовь есть бог, любовь
есть абсолютное существо. В положении «бог есть любовь» субъект является
тьмою, в которой прячется вера; а предикат — светом, которым впервые
освещается сам по себе темный субъект. В предикате я проявляю любовь, а
в субъекте — веру. Любовь не наполняет всего моего духа: я оставляю еще
место и для нелюбви, когда я мыслю бога, как субъект в отличие от
предиката. Поэтому я не могу не терять из виду или мысль о любви, или
мысль о субъекте и должен жертвовать то любовью ради личности бога, то
личностью бога ради любви. История христианства достаточно подтверждает
это противоречие. Католицизм с особенным воодушевлением превозносил
любовь как божественную сущность, так что у него в этой любви совершенно
исчезала личность бога. Но в то же время в одной и той же душе он
жертвовал любовью ради величия веры. Вера зиждется на самостоятельности
бога, а любовь уничтожает ее. «Бог есть любовь», это значит: бог есть
ничто сам по себе; кто любит, тот поступается своей эгоистичной
самостоятельностью; он обращает то, что любит, в неотъемлемую сущность
своего бытия. Но когда я погружаюсь в глубину любви, во мне опять
всплывает мысль о субъекте и нарушает гармонию божественной и
человеческой сущности, которую установила любовь. Выступает вера со
своими притязаниями и оставляет на долю любви только то, что принадлежит
вообще предикату в обыкновенном смысле. Она не позволяет любви свободно
и самостоятельно развиваться; она делает себя сущностью, главным делом,
фундаментом. Любовь веры есть только риторическая фигура, поэтическая
фикция веры — вера в экстазе. Когда же вера начинает приходить в себя,
тогда и от любви ничего не остается. Это теоретическое противоречие
должно было неизбежно проявиться и практически. Неизбежно,— ведь любовь
в христианстве замарана верою, она не берется свободно и в чистом виде.
Любовь, ограниченная верой,— не подлинная любовь. Любовь не знает закона
вне себя самой; она божественна сама по себе; она не нуждается в
благословении веры; она может быть обоснована только самой собой.
Любовь, скованная верой, есть любовь узкая, ложная, противоречащая
понятию любви, т. е. себе самой, любовь лицемерная, поскольку она в себе
прячет зародыш религиозной ненависти; она добра только до тех пор, пока
не задевается вера. В этом противоречии с собою она оказывается во
власти дьявольских софизмов, чтобы сохранить вид любви, к каким
прибегал, например, Августин в своей Апологии гонения на еретиков.
Любовь, ограниченная верою, не находит для себя противоречия в тех
деяниях, в которых нет любви и которые разрешает себе вера; она толкует
акты ненависти, совершающиеся из-за веры, как акты любви. И она по
необходимости подпадает под действием этих противоречий, так как
противоречием представляется уже сама любовь, ограниченная верой. Мирясь
с этим ограничением, она утрачивает свой собственный критерий и свою
самостоятельность суждения; она в бессилии поддается внушениям веры.

Здесь мы опять находим пример тому, что многое, о чем буквально в библии
не говорится, тем не менее, по духу содержится в ней. Мы находим те же
самые противоречия, какие видим у Августина и вообще в католицизме, но
только здесь они более определенно высказаны и получили очевидное и
поэтому возмутительное выражение. Библия осуждает из-за веры, милует
из-за любви. Но она знает только одну, основанную на вере любовь.
Следовательно, здесь мы имеем любовь проклинающую, ненадежную любовь,
которая не дает мне никакой гарантии, что она не превратится в
ненависть, ведь если я не признаю символа веры, то я выпадаю из сферы
царства любви, делаюсь предметом проклятия и гнева божия, так как
существование неверных оскорбляет бога и является как бы сучком в его
глазу. Христианская любовь не преодолела ада, так как она не преодолела
веры. Любовь сама по себе находится вне сферы веры, а вера — вне сферы
любви. Но любовь является неверующей потому, что она не знает ничего
более божественного, чем она сама, потому что она верит только в самое
себя как абсолютную истину.

Христианская любовь уже потому есть любовь своеобразная, что она есть
любовь христианская и называется христианской. Но в существе любви лежит
универсальность. Пока христианская любовь не отрешится от христианства и
не признает высшим законом любовь вообще, до тех пор она будет
оскорблять чувство правды — ведь любовь именно и уничтожает всякое
различие между христианством и так называемым язычеством,— до тех пор
она будет любовью ненормальной, противоречащей вследствие своего
своеобразия существу любви, будет любовью, лишенной любви, которая давно
уже по справедливости сделалась предметом иронии. Истинная любовь себе
довлеет; она не нуждается ни в особом титуле, ни в авторитете. Любовь
есть универсальный закон разума и природы — она есть не что иное, как
осуществление единства рода через единомыслие. Любовь, основанная на
имени какого-нибудь лица, возможна только под условием, что с этой
личностью связаны суеверные представления, все равно, будут ли они
религиозного или умозрительного порядка. Но с суеверием всегда бывает,
связан дух сектантства и сепаратизма, а с сепаратизмом — фанатизм.
Любовь может корениться только в единстве рода, в единстве интеллекта и
в природе человечества; только тогда она есть основательная,
принципиально выдержанная, свободная и надежная любовь, ведь тогда она
опирается на источник любви, из которого исходила и любовь Христа.
Любовь Христа была сама любовью производной. Он любил нас не по
собственному произволу и побуждению, а в силу природы человеческой. Если
любовь опирается на личность Христа, то эта любовь есть особая,
обусловленная признанием его личности, а не та, которая покоится на
своем собственном основании. Потому ли мы должны любить друг друга, что
Христос нас любил? Но такая любовь была бы аффектацией и подражанием.
Тогда ли любовь наша искренна, когда мы любим Христа? Но Христос ли
причина любви? Или он, скорее апостол любви? Не есть ли основа его любви
единство человеческой природы? Должен ли я любить Христа больше, чем
человечество? Но не будет ли такая любовь призрачной? Могу ли я
преодолеть сущность рода: любить нечто более высокое, чем человечество?
Любовь облагородила Христа; чем он был, тем его сделала только любовь;
он не был собственником любви, каким он является во всех суеверных
представлениях. Понятие любви есть понятие самостоятельное, которое я не
заимствую из жизни Христа; напротив, я признаю эту жизнь только потому и
в той мере, в какой она совпадает с законом, с понятием любви.

Исторически это доказывается уже тем, что идея любви вовсе не возникла
впервые с христианством и не вошла вместе с ним в сознание человечества
и потому не есть исключительно христианская идея. Царство политики,
объединявшее человечество не свойственным ему способом, должно было
распасться. Политическое единство есть единство насильственное.
Деспотизм Рима должен был обратиться на самого себя и разрушиться. Но
именно благодаря этому гнету политики человек совершенно освободился из
тисков политики. На место Рима стало понятие человечества, и вместе с
тем понятие любви заняло место понятия господства. Даже иудеи смягчили
свой полный ненависти религиозный фанатизм под влиянием гуманного начала
греческой культуры. Филон3 восхваляет любовь как наивысшую добродетель.
В понятии человечества лежало начало разрешения национальных
разногласий. Мыслящий дух еще раньше преодолел проблему гражданской и
политической дифференциации человечества. Аристотель, правда, отличает
человека от раба, но раба, как человека, уже ставит на одну ступень с
господином, допуская между ними даже дружбу. Среди рабов были даже
философы. Эпиктет, раб, был стоиком; Марк-Аврелий, император, также был
стоиком. Так сближала людей философия. Стоики учили, что человек рожден
не ради себя, а ради других, т. е. рожден для любви — изречение
бесконечно более содержательное, чем знаменитые слова, предписывающие
любить врагов. Практическим принципом стоиков является начало любви. Мир
представлялся им как общий город, а люди как сограждане. Например,
Сенека в самых возвышенных изречениях восхваляет любовь, милосердие,
гуманность, особенно по отношению к рабам. Так исчезли политический
ригоризм, равно патриотическая узость и ограниченность.

Своеобразным проявлением этих гуманных стремлений — простонародным,
популярным и потому религиозным — и притом наиболее напряженным
проявлением этого нового начала было христианство. Что в других местах
определилось на пути культуры, то здесь получило выражение в религиозном
чувстве как деле веры. Этим христианство опять превратило всеобщее
единство в частное, любовь — в дело веры и тем самым поставило себя в
противоречие со всеобщей любовью. Единство не было сведено к своему
первоисточнику. Национальные различия исчезли; но вместо них появилось
теперь различие веры, противоположность христианского и нехристианского,
и эта противоположность раскрылась в истории резче и с большой
ненавистью, чем национальная рознь.

Всякая любовь, основанная на сепаратизме, противоречит, как сказано,
сущности любви, которая не терпит никаких ограничений и преодолевает
всякую обособленность. Мы должны любить человека ради человека. Человек
является предметом любви, потому что он есть самоцель, разумное и
способное к любви существо. Это есть закон рода, закон разума. Любовь
должна быть непосредственной любовью, и только непосредственная любовь
есть любовь. Но если я между другим и мною, осуществляющим род в своей
любви, вклиниваю представление личности, в которой уже осуществлен род,
то этим я уничтожаю сущность любви и нарушаю единство представлением
третьего существа, находящегося вне нас; ведь это другое существо
является объектом моей любви не ради себя, т. е. не ради своей сущности,
а потому только, что имеет сходство или нечто общее с этим прообразом.
Здесь снова выступают на первый план все противоречия, какие мы находим
в личности бога, где понятие личности устанавливается в сознании и
чувстве само по себе, вне того качества, которое обращает ее в личность,
достойную любви и почитания. Любовь есть субъективное существование
рода, подобно тому, как разум является его объективным существованием. В
любви, в разуме исчезает потребность иметь посредника. Сам Христос есть
не что иное, как только символ, под которым народному сознанию
представлялось единство рода. Христос любил людей: он хотел всех их
осчастливить и объединить без различия пола, возраста, состояния и
национальности. Христос есть любовь человечества к самому себе, как
образ — согласно развитой природе религии — или как лицо, но такое лицо,
которое понимается как религиозный объект и имеет лишь значение образа,—
лицо только идеальное. Поэтому отличительным признаком его учеников
служит любовь. Но любовь, как сказано, есть не что иное, как проявление,
осуществление единства рода в единодушии. Род не есть только мысль; он
существует в чувстве, в настроении, в энергии любви. Род возбуждает во
мне любовь. Исполненное любви сердце есть сердце рода. Итак, Христос
есть сознание любви, сознание рода. Все мы должны быть едины во Христе.
Христос есть сознание нашего единства. Таким образом, кто любит человека
ради человека, кто возвышается до любви рода, до всеобщей любви,
соответствующей сущности рода, тот — христианин, даже сам Христос. Он
делает, что делал Христос, что, делало Христа Христом. Следовательно,
где сознание рода возникает как род, там уже нет Христа, но остается его
истинная сущность, ибо он был лишь заместителем, образом сознания рода.

Вопрос 7: Любовь средневековья

Между XI и XIV веками в Западной Европе, как подчеркивает американская
исследовательница У.Айерлэнд, возникло принципиально новое понимание
любви, которое в наше время охарактеризовали как одно из важнейших
изменений не только в чувствах людей, но и в духовном сознании
человечества. Новое понимание выразилось в появлении куртуазной любви,
или амора. Ее расцвет приходится на XI век с его крестовыми походами,
организованными папством против ислама в Испании и на Среднем Востоке.
Вслед за установлением связей с исламскими государствами в Южной
Франции, а затем и во всей Западной Европе возникла новая поэзия,
прославляющая страстную любовь к женщине. Из королевства в королевство
ее несли трубадуры, поэты и миннезингеры. Поэзия куртуазной любви в
романах о Тристане и Изольде, Ланселоте и Джиневре, Троилусе и Крессиде,
Парсифале, а также в подлинной истории Элоизы и Абеляра.

В этих романах прославлялись разного рода страдания на почве земной
любви, названные одним из американских писателей «горькой сладостью или
сладкой горечью». Наивысшим счастьем считалось испытывать неутоленную
страсть. Вокруг любви возник своеобразный культ. Можно сказать, что
слова в христианском изречении «Бог есть Любовь» поменялись местами. В
центре этого культа оказалась конкретная женщина. В отличие от эроса и
агапэ амор был личным и избирательным чувством.

Предмет любви всегда тщательно выбирался любящим и не мог быть заменен
никем иным. Чтобы стать достойной поклонения, женщине, в свою очередь,
полагалось иметь мужа и быть недосягаемой. Куртуазную любовь часто
осуждали за прославление супружеской измены и неуважение к браку. Однако
супружеская измена вовсе не являлась целью куртуазной любви, а ее
«безнравственность» обусловлена самой природой средневекового брака.
Сущность куртуазной любви составляла свободно избранная и свободно
дарованная любовь. В средние века считалось, что такая любовь недоступна
супругам, которые руководствуются в своем поведении интересами
продолжения рода и собственности, а также политическими амбициями.
(Гуревич П. С.)

Й. Хёйзинг из книги «Осень Средневековья»

С тех пор как в напевах провансальских трубадуров XII в. впервые
зазвучала мелодия неудовлетворенной любви, струны желанья и страсти
звенели со все большим надрывом, и только Данте смог добиться того, что
инструмент его запел более чисто.

Одним из важнейших поворотов средневекового духа явилось появление
любовного идеала с негативной окраской. Разумеется, античность тоже
воспевала томления и страдания из-за любви; но разве не видели тогда в
томлении всего лишь отсрочку и залог верного завершения? А в печальных
финалах античных любовных историй самым напряженным моментом было не
препятствие желанию, но жестокое разделение уже соединившихся любовников
внезапно вторгшейся смертью — как в рассказах о Кефале и Прокриде или о
Пираме и Фисбе. Переживание печали связывалось не с эротической
неудовлетворенностью, а со злосчастной судьбой. И только в куртуазной
любви трубадуров именно неудовлетворенность выдвигается на первое место.
Возникает эротическая форма мышления с избыточным этическим содержанием,
при том что связь с естественной любовью к женщине нисколько не
нарушается. Именно из чувственной любви проистекало благородное служение
даме, не притязающее на осуществление своих желаний. Любовь стала
полем, на котором можно было взращивать всевозможные эстетические и
нравственные совершенства. Благородный влюбленный — согласно этой теории
куртуазной любви — вследствие своей страсти становится чистым и
добродетельным. Элемент духовности приобретает все большее значение в
лирике, в конечном счете, следствие любви — состояние священного знания
и благочестия, la vita nuova.

Здесь должен был произойти еще один поворот. Dolce stil nuovo. Данте и
его современников доведен был до предела. Уже Петрарка колеблется между
идеалом одухотворенной куртуазной любви и тем новым вдохновением,
которое порождала античность. А от Петрарки до Лоренцо Медичи любовная
песнь проделывает в Италии обратный путь, возвращаясь к той естественной
чувственности, которая пронизывала чарующие античные образцы Искусно
разработанная система куртуазной любви вновь предается забвению.

Во Франции и странах, находившихся под воздействием французского духа,
этот поворот происходил по-другому. Развитие эротической линии, начиная
с наивысшего расцвета куртуазной лирики, протекало здесь менее просто.
Если формально система куртуазной любви все еще оставалась в силе, то
наполнена она была уже иною духовностью. Еще до того, как «Vita nuova»
нашла вечную гармонию одухотворенной страсти, «Roman de la rose» влил в
формы куртуазной любви новое содержание. Уже чуть ли не в течение двух
столетий творение Гийома де Лорриса и Жана Клопинеля (Шопинеля) де
Мёна, начатое до 1240 г. и завершенное до 1280, не только полностью
определяло в аристократической среде формы куртуазной любви; сверх того,
оно превратилось в бесценную сокровищницу во всех областях знаний
благодаря энциклопедическому богатству бесчисленных отступлений, откуда
образованные миряне неизменно черпали свою духовную пищу. Чрезвычайно
важно и то, что господствующий класс целой эпохи приобретал знание жизни
и эрудицию исключительно в рамках, очерченных ars amandi. Ни в какую
иную эпоху идеал светской культуры не был столь тесно сплавлен с
идеальной любовью к женщине, как в период с XII по XV в. Системой
куртуазных понятий были заключены в строгие рамки верной любви все
христианские добродетели, общественная нравственность, все
совершенствование форм жизненного уклада. Эротическое жизневосприятие,
будь то в традиционной, чисто куртуазной форме, будь то в воплощении
«Романа о розе», можно поставить в один ряд с современной ему
схоластикой. И то и другое выражало величайшую попытку средневекового
духа все в жизни охватить под одним общим углом зрения.

B пестром разнообразии форм выражения любви концентрировалось все это
стремление к житейски прекрасному. Те, кто, желая украсить свою жизнь
роскошью и великолепием, искал это прекрасное в почестях или в
достижении высокого положения, иными словами, те, кто в поисках
прекрасного потворствовал своей гордыне, снова и снова убеждались в
суетности всех этих желаний. Тогда как 7в любви — для тех, кто не
порывал со всеми земными радостями вообще,— проявлялись цель и сущность
наслаждения прекрасным как таковым. Здесь не нужно было творить
прекрасную жизнь, придавая ей, благородные формы соответственно своему
высокому положению, здесь и так уже таились величайшая красота и
высочайшее счастье, которые лишь оставалось украсить — расцвечиванием и
приданием стиля. Все красивое — каждый цветок, каждый звук — могло
послужить возведению форм, в которые облекалась любовь.

Стремление к стилизации любви представляло собой нечто большее, нежели
просто игру. Именно мощное воздействие самой страсти понуждало пылкие
натуры позднего Средневековья возводить любовь до уровня некоей
прекрасной игры, обставленной благородными правилами. Дабы не прослыть
варваром, следовало заключать свои чувства в определенные формальные
рамки. Для низших сословий обуздание непотребства возлагалось на
церковь, которая делала это с большим или меньшим успехом. В среде
аристократии, которая чувствовала себя более независимой от влияния
церкви, поскольку культура ее в определенной мере лежала вне сферы
церковности, сама облагороженная эротика формировала преграду против
распущенности; литература, мода, обычаи оказывали упорядочивающее
воздействие на отношение к любви.

Во всяком случае, они создавали прекрасную иллюзию и люди хотели
следовать ей в своей жизни. В основном, однако, отношение к любви даже
среди людей высших сословий оставалась весьма грубым. Повседневные
обычаи все еще отличались простодушным бесстыдством, которое в более
поздние времена уже не встречается. Герцог Бургундский велит привести в
порядок бани города Валансьена для английского посольства, прибытия
которого он ожидает,— «pour eux et pour quiconque avoient de famille,
voire bains estores de tout ce qu’il faut au mestier de Venus, a prendre
par choix et par election ce que on desiroit mieux, et tout aux frais du
due» [«для них самих и для тех, кто из родичей с ними следует,
присмотреть ванны, устроив их сообразно с тем, что потребно будет в
служении Венере, и все пусть будет наиотборнейшее, как они того
пожелают; и все это поставить в счет герцогу»]. Благопристойность его
сына, Карла Смелого, многих задевает как неподобающая для особы с
княжеским титулом. Среди механических игрушек потешного двора в Эдене в
счетах упоминается также «ung engien pour moullier les dames en marchant
par dessoubz» [«устройство для обливания дам, коим снизу пройти
случится»].

Но вся эта грубость вовсе не есть пренебрежение к идеалу. Так же как и
возвышенная любовь, распущенность имеет свой собственный стиль, и к тому
же достаточно древний. Этот стиль может быть назван эпиталамическим. В
сфере представлений, касающихся любви, утонченное общество, каким и
являлось общество позднего Средневековья, наследует столь многие мотивы,
уходящие в далекое прошлое, что различные эротические стили вступают в
противоречие друг с другом и друг с другом смешиваются. По сравнению со
стилем куртуазной любви гораздо более древними корнями и не меньшей
витальностью обладала примитивная форма эротики, характерная для родовой
общины, форма, которую христианская культура лишила ее значения
священной мистерии и которая, тем не менее, вовсе не утратила своей
жизненности.

Вопрос 8: Эпоха возрождения

В XIII и XIV веках платоническая любовь становится модой в европейской
литературе. Она вдохновляет лирику Данте, Кавальканти, Петрарки.
Плотское ощущение одухотворяется до самых отвлеченных привязанностей.
Любовь понимается как страсть, которая зарождается в душе при посредстве
чувств. Она определяет поступки людей — королей, поэтов, мечтателей…

Но в противовес этой романтической традиции укреплялась другая —
прозаическая, низменная, реалистическая. В ней любовь содержала в себе
лишь земные грубые черты. Все возвышенное третировалось как призрак,
выдумка. Зато телесная любовь представала во всем великолепии своих
мирских проявлений. На этой основе возник культ чувственности. У
французского писателя Франсуа Рабле он находит преувеличенные,
гротескные формы. Можно ли, например, нафантазировать, чтобы женщина
могла забеременеть от тени монастырской колокольни? Писателю этот образ
важен, чтобы усилить впечатление от земного сладострастия.

Церковь средних веков в целом не проводила различия между чувственностью
и развращенностью. Человеческая сексуальность трактовалась как
погибельная страсть. Но вот следующая эпоха ознаменовалась новым
отношением к эросу, которое сопровождалось облагораживанием нравов и
чувств. В культуре Возрождения получило признание эллинское воззрение о
том, что жизнь соотнесена с человеческой природой. Мыслители той эпохи
не сомневались, что человеческая красота сообразна с божественной. Люди
оценивались как лучшее создание природы и божества.

В противоположность учению римско-католической церкви гуманисты
Возрождения утверждали, что человек полностью принадлежит земному миру.
Был провозглашен идеал «человечного человека». Культ телесных, плотских
радостей пронизывает творчество такого известного итальянского
гуманиста, как Джованни Боккаччо. Писатель рисует мир интимных и
сокровенно лирических переживаний. Любовь осмысливается как начало
человечности и очищения. Откровенность, которая сопутствует описаниям
лирических сцен, продиктована представлением о том, что любовь —
естественное человеческое чувство. (Гуревич П. С.)

Подольный Р. Г. из книги «Мир и эрос»

Под ударами пришельцев с востока и севера рухнула громадная Римская
империя, и ее место заняли многочисленные «варварские» королевства. В
уцелевшей же и пытавшейся поддерживать имперские традиции половине
прежнего гиганта — Византийской державе были довольно скоро закрыты
философские школы, включая основанную еще Платоном Академию, закрыты,
как рассадники язычества, а на самом деле — как заповедники свободной
мысли. Философия в Европе на долгие годы стала религиозной, получив роль
своего рода вспомогательной дисциплины при богословии.

К тому же в роли философов выступали в основном священнослужители, в том
числе монахи, и вряд ли можно было рассчитывать, что они внесут весомый
вклад в философию любви.

Новые богословы далеко ушли от заветов Христа и апостола Павла в
отношении к земной любви. Если Христос, согласно Евангелию, призывал
«простить блудницу» за то, что она много любила, если Павел, при всех
своих критических взглядах на брак, возвышал его и не унижал женщину,
хотя и подчинял ее мужчине (но — как церковь подчинена Христу), то в
первые века новой эпохи в философии утвердилось резко отрицательное
отношение и к половой любви, и к женщине. На женщину категорически
возложили, следуя Ветхому завету, ответственность за древнее Адамово
прегрешение, объявив ее сосудом соблазна и вратами адовыми…

Открывают этот раздел отрывки из «Исповеди» Августина Блаженного. Один
из «отцов церкви», он воздвиг на рубеже между античностью и
средневековьем грандиозное здание своего трактата «О граде Божием», в
котором противопоставляет государственность, основанную «на любви к
себе, доведенной до презрения к Богу», иной, духовной общности, где
«любовь к Богу доведена до презрения к себе». «Исповедь» же —
своеобразная лирико-философская автобиография, где великий богослов
осуждает, в частности, любовные увлечения своей молодости, настаивая на
том, что истинная любовь возможна лишь в Боге. Сходная позиция,
вспомним, была выражена на нескольких страницах платоновского «Пира»; в
будущем ей суждено стать одной из самых популярных позиций в религиозной
философии любви. В страстных увлечениях юности Августин раскаивается,
оглядываясь на себя прежнего свысока, со снисходительным презрением.
Былые прегрешения не в силах вызвать у него даже яростного гнева — лишь
сожаление и осуждение.

Каким контрастом звучат после этого страстные речи живущих семью
столетиями позже Абеляра и Элоизы, французского философа XII века и его
возлюбленной! Причем Элоиза, кажется, ничуть не менее чем ее славившийся
умом и эрудицией супруг и учитель, знает творения мудрецов, не менее
глубоко умеет оценивать и события, и философские рассуждения; любит же
она сильнее, яснее, ярче, человечнее.

На том, что и как пишут эти возлюбленные, сказывается мир схоластической
премудрости, в котором оба они чувствуют себя как дома. Однако XII век —
еще и время расцвета провансальской поэзии, где любовь не только
воспевается, но и романтизируется, где земной ее характер не мешает
возвышенным чувствам, но гармонично с ними сочетается. И это тоже
по-своему отразилось в письмах Элоизы, оставшихся памятником как
глубокого чувства, так и философской мысли.

Между прочим, даже по текстам Абеляра и Элоизы видно, что античность не
была забыта в средневековье. Однако в эпоху Возрождения далекое прошлое
попытались не только вспомнить, но и вернуть.

Возрождение древней философии было лишь одним из многих ответов культуры
на потребности развивающегося общества. А в обществе постепенно
изменялось и отношение к любви. Расцвет лирической поэзии, начинающийся
в Европе как раз с одиннадцатого века, не случаен. Запад успокаивался,
переходил после многовековых потрясений к относительно мирной жизни. В
конце IX века нашла себе место на Дунае последняя волна великого
переселения народов — мадьярская. Постепенно ослабевали норманнские
набеги. Печенегов, половцев, потом татаро-монголов задерживала своим
живым щитом Древняя Русь. Жизнь в Западной Европе, несмотря на крестовые
походы и феодальные раздоры, стала куда более устойчивой, а экономика ее
делала все более широкие шаги в будущее.

По крайней мере у части западноевропейцев появлялось больше возможностей
для того, чтобы отдаваться мирным житейским радостям и творческому
труду. Воспевать новые барды и менестрели стали уже не одни лишь
воинские подвиги, и философы все чаще обращаются к осмыслению не одних
лишь обязанностей человека перед Богом.

Так, итальянский мыслитель Марсилио Фичино в своем XV столетии не только
написал «Комментарий на «Пир» Платона», но и создал во Флоренции
«платоновскую академию». А в «Комментарии» он не просто повторяет и
разъясняет мысли своего учителя, отделенного от него примерно
восемнадцатью столетиями, но и пытается примирить их с христианством,
которое, правда, сам понимает очень по-своему, и сверх того воспевает
земную красоту в выражениях, которые вряд ли бы понравились Платону,
восхищавшемуся, прежде всего красотой вечных идей.

Для средневековья характерно пренебрежительное отношение к половой
любви. И творения Августина, и сочинения Абеляра появились в эпоху,
когда женщина рассматривается официальным христианством как «врата
адовы», источник греха; если для стоиков и таких эпикурейцев, как
Лукреций, сильная любовь — жизненная помеха, препятствующая достижению
мудрости и высокого спокойствия, подобающего философам, то для верующего
мыслителя средних веков то же чувство — угроза спасению души, самому
великому долгу христианина. Любовь «в Боге» по большей части не включает
в себя (в ранней античности было по-другому) половую любовь, но
противостоит ей. Возрождение же оспаривает, как мы видим у Фичино,
Монтеня и Эразма, такое противостояние, стремится вернуть любви мужчины
и женщины ее законное место в высокой философии.

Монтень — предшественник целой плеяды или, точнее, первый в плеяде
писателей-моралистов, которые во множестве появились (самые талантливые
— во Франции) в последующие века. Преемник Эразма в XVII столетии —
пожалуй, Спиноза, с его стремлением к осмыслению жизненных фактов, к
поверке их суровой логикой. Очень непохожи Монтень и Эразм, но оба они —
гуманисты (как и Марсилио Фичино), оба принадлежат к той новой породе
мыслителей, для которых в центре мира стоит человек.

Вопрос 9: Эрос как безумие

Но может ли человечество обойтись без любви? Рождающаяся эпоха
рациональности отвечает однозначно: может. Мыслитель XVII века Фрэнсис
Бэкон оценивает эрос как безумие. Что может противостоять любви? Только
кристально ясный ум. Ни один из древних великих людей не позволил себе
впасть в беспамятство от этого чувства… «В природе человека есть
тайная склонность и стремление любить других, если они не расходуются на
кого-либо одного из немногих, то, естественно, распространяются на
многих людей и побуждают их стать гуманными и милосердными, что и
наблюдается иногда у монахов. Супружеская любовь создает человеческий
род, дружеская любовь совершенствует его, а распутная любовь развращает
и унижает» .

И все-таки, казалось бы, признательное и трепетное восприятие любви
должно было закрепиться в европейской культуре. Но вот грядет эпоха
Просвещения с ее культом разума. Многие возрожденческие идеалы
критически переосмысливаются. В частности, провозглашается, что душа не
имеет пола. Это означает на деле, что неповторимость чувства
отвергается. Делается определенная ставка на нивелировку переживаний.
Любовь все чаще трактуется как чистое безумие, недостойное разумного
человека. (Гуревич П. С.)

Френсис Бэкон из книги «Опыты, или Наставления нравственные и
политические»

?

?

R

v

?

E

i

Нашли опечатку? Выделите и нажмите CTRL+Enter

Похожие документы
Обсуждение

Оставить комментарий

avatar
  Подписаться  
Уведомление о
Заказать реферат
UkrReferat.com. Всі права захищені. 2000-2019