.

Дюркгейм Э.Д.- Социология. Ее предмет, метод и назначение 1995 (книга)

Язык: украинский
Формат: книжка
Тип документа: Word Doc
0 38707
Скачать документ

Дюркгейм Э.Д.- Социология. Ее предмет, метод и назначение 1995

Часть первая. Метод социологии

Предисловие ко второму изданию

Когда эта книга появилась в первый раз, она вызвала довольно оживленную
полемику. Общепринятые воззрения, оказавшись как бы в замешательстве,
вначале оборонялись столь энергично, что в течение какого-то времени нам
было почти невозможно быть услышанными. Даже в тех вопросах, в которых
мы выражались наиболее ясно, нам безосновательно приписывали взгляды, не
имеющие с нашими ничего общего; при этом думали, что, опровергая эти
взгляды, опровергают наши. В то время как мы многократно заявляли, что с
нашей точки зрения сознание, как социальное, так и индивидуальное,
представляет собой отнюдь не субстанцию, но лишь более или менее
систематизированную совокупность явлений sui generis, нас обвинили в
реализме и онтологизме. В то время как мы ясно сказали и на все лады
повторяли, что социальная жизнь целиком состоит из представлений, нас
обвинили в исключении из социологии психического элемента. Дошли даже до
того, что против нас стали возрождать способы полемики, которые можно
было считать окончательно похороненными. Нам приписали взгляды, которых
мы не высказывали, под предлогом, что они «соответствуют нашим
принципам». Опыт, однако, доказал всю опасность этого метода, который,
позволяя произвольно конструировать обсуждаемые теории, позволяет также
без труда одерживать над ними победы. Мы вряд ли ошибемся, если скажем,
что с тех пор противодействие постепенно ослабело. Конечно, немало наших
утверждений еще оспаривается. Но мы не станем ни удивляться этим
благотворным спорам, ни жаловаться на них; ведь ясно, что наши
утверждения в будущем должны быть пересмотрены. Будучи обобщением личной
и весьма ограниченной практики, они непременно должны будут
эволюционировать по мере того, как будет расширяться и углубляться опыт
постижения социальной реальности. Впрочем, все создаваемое в области
метода носит лишь временный характер, так как методы меняются по мере
развития науки. Тем не менее вопреки противодействию на протяжении
последних лет дело объективной, специфической и методической социологии
непрерывно завоевывало все новые позиции. Несомненно, этому во многом
содействовало создание журнала «L’Annee sociologique». Охватывая
одновременно сферу всей науки, журнал лучше, чем любой специальный труд,
смог сформировать понимание того, чем должна и может стать социология.
Таким образом, возникла возможность увидеть, что она не обречена
оставаться отраслью общей философии, что она способна тесно
соприкасаться с конкретными фактами, не превращаясь просто в упражнения
в области эрудиции. Поэтому необходимо воздать должное усердию и
самоотверженности наших сотрудников; именно благодаря им это
доказательство посредством факта могло быть начато и может продолжаться.

Тем не менее, как бы ни был реален отмеченный прогресс, прошлые
заблуждения и путаница еще не полностью рассеяны. Вот почему мы хотим
воспользоваться этим вторым изданием, чтобы добавить несколько
объяснений ко всем тем, что мы уже дали, ответить на некоторые
критические замечания и внести по некоторым вопросам дополнительные
уточнения.

I

Положение, согласно которому социальные факты должны рассматриваться как
вещи,— положение, лежащее в самой основе нашего метода,— вызвало больше
всего возражений. То, что мы уподобляем реальность социального мира
реальностям мира внешнего, нашли парадоксальным и возмутительным. Это
значит глубоко заблуждаться относительно смысла и значения данного
уподобления, цель которого — не низвести высшие формы бытия до уровня
низших форм, но, наоборот, востребовать для первых уровня реальности, по
крайней мере равного тому, который все признают за вторыми. На самом
деле мы не утверждаем, что социальные факты — это материальные вещи; это
вещи того же ранга, что и материальные вещи, хотя и на свой лад.

Что такое в действительности вещь? Вещь противостоит идее, как то, что
познается извне, тому, что познается изнутри. Вещь — это всякий объект
познания, который сам по себе непроницаем для ума; это все, о чем мы не
можем сформулировать себе адекватного понятия простым приемом мысленного
анализа; это все, что ум может понять только при условии, выхода за
пределы самого себя, путем наблюдений и экспериментов, последовательно
переходя от наиболее внешних и непосредственно доступных признаков к
менее видимым и более глубоким. Рассматривать факты определенного
порядка как вещи — не значит зачислять их в ту или иную категорию
реальности; это значит занимать по отношению к ним определенную
мыслительную позицию. Это значит приступать к их изучению, исходя из
принципа, что мы ничего не знаем о том, что они собой представляют, а их
характерные свойства, как и неизвестные причины, от которых они зависят,
не могут быть обнаружены даже самой внимательной интроспекцией.

Если определить термины таким образом, то наше утверждение, отнюдь не
будучи парадоксом, могло бы считаться почти трюизмом, если бы оно еще
слишком часто не отвергалось в науках о человеке, особенно в социологии.
Действительно, в этом смысле можно сказать, что всякий объект науки есть
вещь, за исключением, может быть, математических объектов. Что касается
последних, то, поскольку мы сами конструируем их, от самых простых до
самых сложных, нам, чтобы знать их, достаточно смотреть внутрь себя и
внутри анализировать мыслительный процесс, из которого они проистекают.
Но если речь идет о фактах в собственном смысле, то, когда мы приступаем
к их научному исследованию, они обязательно являются для нас
неизвестными, неведомыми вещами, так как представления о них, возникшие
в жизни, сформированные без методического и критического анализа, лишены
научной ценности и должны быть устранены. Даже факты, относящиеся к
индивидуальной психологии, отличаются этим признаком и должны
рассматриваться под этим же углом зрения. Действительно, хотя они, по
определению, и внутренние для нас, наше сознание не обнаруживает нам ни
их внутреннюю сущность, ни генезис. Оно позволяет нам знать их, но
только до определенной степени, так же как ощущения дают нам знать о
теплоте или свете, звуке или электричестве; оно дает нам о них смутные,
мимолетные, субъективные впечатления, а не ясные, четкие, объясняющие
понятия. Именно по этой причине в течение этого столетия сформировалась
объективная психология, основное правило которой — исследовать факты
сознания извне, т. е. как вещи. Тем более так должно быть с социальными
фактами, так как сознание не может быть более компетентным в их
познании, чем в познании своего собственного существования1.

1 Мы видим, что, выдвигая это положение, нет необходимости утверждать,
что социальная жизнь состоит из чего-то помимо представлений; достаточно
утверждения, что представления, индивидуальные или коллективные, могут
исследоваться научно только при условии, что они исследуются объективно.

Могут возразить, что поскольку они — дело наших рук, то нам достаточно
осознать самих себя, чтобы узнать, что мы в них вложили и как мы их
сформировали. Но, прежде всего, наибольшая часть социальных институтов
передана нам в совершенно готовом виде предшествующими поколениями; мы
не приняли никакого участия в их формировании, и, следовательно,
обращаясь к себе, мы не сможем обнаружить породившие их причины. Кроме
того, даже тогда, когда мы соучаствовали в их возникновении, мы едва
сможем, смутно и чаще всего неточно, разглядеть подлинные причины,
заставившие нас действовать, и природу наших действий. Даже тогда, когда
речь идет просто о наших частных поступках, мы очень плохо представляем
себе относительно простые мотивы, управляющие нами. Мы считаем себя
бескорыстными, тогда как действуем как эгоисты; мы уверены, что
подчиняемся ненависти, когда уступаем любви, разуму — когда являемся
пленниками бессмысленных предрассудков, и т. д. Как же сможем мы яснее
различать значительно более сложные причины, от которых зависят поступки
группы? Ведь участие каждого в ней составляет лишь ничтожную часть;
существует масса других членов группы, и то, что происходит в их
сознаниях, ускользает от нас.

Таким образом, наше правило не заключает в себе никакой метафизической
концепции, никакой спекуляции относительно основы бытия. Оно требует
только одного: чтобы социолог погрузился в состояние духа, в котором
находятся физики, химики, физиологи, когда они вступают в новую, еще не
исследованную область своей науки. Нужно, чтобы, проникая в социальный
мир, он осознавал, что вступает в неизведанное. Нужно, чтобы он
чувствовал, что находится в присутствии фактов, законы которых
неизвестны так же, как неизвестны были законы жизни до создания
биологии. Нужно, чтобы он был готов совершить открытия, которые его
поразят, приведут в замешательство. Но социология далека от этой степени
интеллектуальной зрелости. В то время как ученый, исследующий физическую
природу, обладает весьма острым ощущением сопротивления, которое она
оказывает ему и которое ему так трудно преодолеть, кажется, что социолог
движется среди вещей, непосредственно данных и прозрачных для ума,
настолько велика легкость, с которой, как мы видим, он готов решать
самые запутанные вопросы. В современном состоянии научного знания мы
даже не знаем доподлинно, что представляют собой основные социальные
институты, такие, как государство или семья, право собственности или
договор, наказание и ответственность. Мы почти совсем не знаем их
причин, выполняемых ими функций, законов их эволюции; в некоторых
вопросах мы едва начинаем видеть какие-то проблески. И однако достаточно
бегло просмотреть труды по социологии, чтобы увидеть, насколько редко
встречается ощущение этого неведения и отмеченных трудностей. Мало того,
что считают как бы своей обязанностью поучать по всем проблемам
одновременно, но думают, что можно на нескольких страницах или в
нескольких фразах постигнуть самое сущность самых сложных явлений. Это
значит, что подобные теории выражают не факты, которые не могут быть
исчерпаны столь поспешно, но предвзятое понятие о фактах, которое
существовало у автора до исследования. Конечно, идея, которую мы себе
создаем о коллективных обычаях, о том, что они собою представляют или
чем они должны быть, есть фактор их развития. Но сама данная идея — это
факт, который также следует изучать извне, чтобы подобающим образом его
определить. Ведь важно узнать не то, каким образом тот или иной
мыслитель лично представляет себе такой-то институт, но понимание этого
института группой; только такое понимание действенно. Но оно не может
познаваться простым внутренним наблюдением, поскольку целиком оно не
находится ни в ком из нас; нужно, стало быть, найти какие-то внешние
признаки, которые делают его ощутимым. Кроме того, это понимание не
родилось из ничего; само оно — следствие внешних причин, которые нужно
знать, чтобы иметь возможность оценить его роль в будущем. Таким
образом, что бы мы ни делали, нам постоянно необходимо обращаться к тому
же методу.

II

Другое положение дебатировалось не менее оживленно, чем предыдущее; оно
характеризует социальные явления как внешние по отношению к индивидам. С
нами теперь охотно соглашаются, что факты индивидуальной и коллективной
жизни в какой-то степени разнородны. Можно даже сказать, что по этому
вопросу формируется если не единодушное, то, по крайней мере, весьма
широкое согласие. Уже почти нет социологов, которые бы отказывали
социологии в какой бы то ни было специфике. Но поскольку общество
состоит только из индивидов2, то с позиции здравого смысла кажется, что
социальная жизнь не может иметь иного субстрата, кроме индивидуального
сознания; иначе она кажется висящей в воздухе и плывущей в пустоте.

2 Это утверждение, впрочем, не совсем точно. Помимо индивидов существуют
вещи, также образующие элементы общества. Верно лишь то, что индивиды
являются его единственными активными элементами.

Однако то, что так легко считается невозможным, когда речь идет о
социальных фактах, обычно допускается в отношении других природных сфер.
Всякий раз, когда какие-либо элементы, комбинируясь, образуют фактом
своей комбинации новые явления, нужно представлять себе, что эти явления
располагаются уже не в элементах, а в целом, образованном их
соединением.

Живая клетка не содержит в себе ничего, кроме минеральных частиц,
подобно тому как общество ничего не содержит в себе вне индивидов. И тем
не менее совершенно очевидно, что характерные явления жизни не
заключаются в атомах водорода, кислорода, углерода и азота. И как
жизненные движения могли бы возникнуть внутри неживых элементов? Как к
тому же биологические свойства распределились бы между этими элементами?
Они не могли бы обнаруживаться одинаково у всех, поскольку эти элементы
различны по своей природе; углерод — не азот и, следовательно, не может
ни обладать теми же свойствами, ни играть ту же роль. Так же трудно
предположить, чтобы каждый аспект жизни, каждый из ее главных признаков
был воплощен в отдельной группе атомов. Жизнь не может разлагаться таким
образом; она едина и, следовательно, может иметь своим местонахождением
только живую субстанцию в ее целостности. Она в целом, а не в частях.
Отнюдь не неживые частицы клетки питаются, воспроизводятся — одним
словом, живут; живет сама клетка, и только она. И то, что мы говорим о
жизни, можно повторить о всех возможных синтезах. Твердость бронзы не
заключена ни в меди, ни в олове, ни в свинце, послуживших ее образованию
и являющихся мягкими и гибкими веществами; она в их смешении. Текучесть
воды, ее пищевые и прочие свойства сосредоточены не в двух газах, из
которых она состоит, но в сложной субстанции, образуемой их соединением.

Применим этот принцип к социологии. Если указанный синтез sui generis,
образующий всякое общество, порождает новые явления, отличные от тех,
что имеют место в отдельных сознаниях (и в этом с нами согласны), то
нужно также допустить, что эти специфические факты заключаются в том
самом обществе, которое их создает, а не в его частях, т. е. в его
членах. В этом смысле, следовательно, они являются внешними по отношению
к индивидуальным сознаниям, рассматриваемым как таковые, точно так же,
как отличительные признаки жизни являются внешними по отношению к
минеральным веществам, составляющим живое существо. Невозможно
растворять их в элементах, не противореча себе, поскольку, по
определению, они предполагают нечто иное, чем то, что содержится в этих
элементах. Таким образом, получает новое обоснование установленное нами
далее разделение между психологией в собственном смысле, или наукой о
мыслящем индивиде, и социологией. Социальные факты не только качественно
отличаются от фактов психических; у них другой субстрат, они развиваются
в другой среде и зависят от других условий. Это не значит, что они также
не являются некоторым образом психическими фактами, поскольку все они
состоят в каких-то способах мышления и действия. Но состояния
коллективного сознания по сути своей отличаются от состояний сознания
индивидуального; это представления другого рода. Мышление групп иное,
нежели отдельных людей; у него свои собственные законы. Обе науки
поэтому настолько явно различны, насколько могут различаться науки
вообще, какие бы связи между ними ни существовали.

В этом вопросе, однако, уместно провести одно различение, которое,
возможно, несколько проясняет суть спора. Для нас совершенно очевидно,
что материя социальной жизни не может объясняться чисто психологическими
факторами, т. е. состояниями индивидуального сознания. Действительно,
коллективные представления выражают способ, которым группа осмысливает
себя в своих отношениях с объектами, которые на нее влияют. Но группа
устроена иначе, чем индивид, и влияющие на нее объекты — иные по своей
сути. Представления, которые не выражают ни тех же субъектов, ни те же
объекты, не могут зависеть от тех же причин. Чтобы понять, каким образом
общество представляет себе самого себя и окружающий его мир, необходимо
рассматривать сущность не отдельных индивидов, а общества. Символы, в
которых оно осмысливает себя, меняются в зависимости от того, что оно
собой представляет. Если, например, оно воспринимает себя как
происшедшее от животного, чье имя оно носит, значит, оно образует одну
из специфических групп, называемых кланом. Там же, где животное заменено
человеческим, но также мифическим предком, клан изменил свою сущность.
Если над местными или семейными божествами общество помещает другие
божества, от которых считает себя зависимым, то это происходит потому,
что местные и семейные группы, из которых оно состоит, стремятся к
концентрации и объединению, и степень единства религиозного пантеона
соответствует степени единства, достигнутого обществом в то же время.
Если оно осуждает некоторые способы поведения, то потому, что они
задевают какие-то его основные чувства, а эти чувства связаны с его
устройством так же, как чувства индивида с его физическим темпераментом
и умственным складом. Таким образом, даже тогда, когда у индивидуальной
психологии больше не будет от нас секретов, она не сможет предложить нам
решение ни одной из отмеченных проблем, поскольку они относятся к
категориям фактов, которые ей неизвестны.

Но как только эта разнородность признана, можно задаться вопросом: не
сохраняют ли тем не менее индивидуальные представления и коллективные
представления сходства благодаря тому, что и те и другие в равной мере
являются представлениями, и не существуют ли вследствие этих сходств
некоторые абстрактные законы, общие для обоих миров? Мифы, народные
предания, всякого рода религиозные воззрения, нравственные верования и
т. п. выражают не индивидуальную реальность; но бывает, что способы,
которыми они притягиваются или отталкиваются, соединяются или
разъединяются, независимы от их содержания и обусловлены исключительно
их общим свойством представлений. Будучи сделаны из разной материи, они
будут в своих взаимоотношениях вести себя так же, как ощущения, образы
или понятия у индивида. Нельзя ли, например, предположить, что
логические сопряженность и сходство, противоречия и антагонизмы могут
действовать одинаково, каковы бы ни были представляемые вещи? Мы
приходим, таким образом, к пониманию возможности сугубо формальной
психологии, которая была бы чем-то вроде общей территории для
индивидуальной психологии и социологии. Возможно, именно из-за этого
некоторые умы испытывают колебания перед необходимостью четкого
различения этих двух наук. Строго говоря, при нынешнем состоянии наших
познаний вопрос, поставленный таким образом, не может быть однозначно
разрешен. Действительно, с одной стороны, все, что мы знаем о способах,
которыми комбинируются индивидуальные понятия, сводится к нескольким
весьма общим и расплывчатым положениям, обычно называемым законами
ассоциации идей. А что касается законов коллективного образования
понятий, то они тем более неизвестны. Социальная психология, задачей
которой должно бы было быть установление этих законов, скорее является
лишь словом, обозначающим всякого рода общие рассуждения, разноречивые,
неточные и без определенного объекта. А нужно бы было посредством
сравнения мифологических тем, народных преданий и традиций, языков
исследовать, каким образом социальные представления нуждаются друг в
друге или несовместимы друг с другом, смешиваются между собой или
различаются и т. д. В общем, если проблема и заслуживает внимания
исследователей, то едва ли можно сказать, что к ней прикасались; а пока
не будут найдены какие-то из этих законов, очевидно, будет невозможно
достоверно узнать, повторяют они законы индивидуальной психологии или
нет.

Хотя и не достоверно, но, по крайней мере, вероятно существование не
только сходств между этими двумя видами законов, но и не менее важных
различий. В самом деле, невозможно предположить, чтобы содержание
представлений не оказывало воздействия на способы их комбинаций. Правда,
психологи говорят иногда о законах ассоциации идей так, как если бы они
были одинаковыми для всех видов индивидуальных представлений. Но нет
ничего менее правдоподобного: образы сочетаются между собой не так, как
ощущения, а понятия — не так, как образы. Если бы психология была более
развита, она бы несомненно установила, что каждой категории психических
состояний присущи свои особые законы. Если это так, то надо a fortiori
предположить, что соответствующие законы социального мышления будут
специфическими, как и само это мышление. Если в действительности хоть
немного иметь дело с данной категорией фактов, трудно не ощутить эту
специфику. Не благодаря ли ей, в самом деле, нам кажутся столь странными
особые способы, которыми религиозные воззрения (являющиеся прежде всего
коллективными) смешиваются или разделяются, превращаются друг в друга,
образуя противоречивые соединения, контрастирующие с обычными
результатами нашего индивидуального мышления? Если же, как можно
предположить, некоторые законы социального мышления действительно
напоминают те, которые устанавливают психологи, то это не потому, что
первые — просто частный случай последних, но потому, что между теми и
другими наряду с несомненно важными различиями имеются сходства, которые
абстрактно можно выявить и которые, впрочем, пока неизвестны. Это
значит, что в любом случае социология не сможет просто заимствовать у
психологии то или иное положение, чтобы применить его в готовом виде к
изучению социальных фактов. Коллективное мышление целиком, как его
форма, так и содержание, должно изучаться само по себе, для самого себя,
с ощущением того, что в нем есть специфического, и нужно оставить на
будущее заботу о том, чтобы обнаружить, в какой мере оно подобно
мышлению отдельных людей. В сущности, эта проблема относится скорее к
общей философии и абстрактной логике, чем к научному исследованию
социальных фактов3.

3 Нет нужды демонстрировать, как с этой точки зрения необходимость
исследовать факты извне становится еще более очевидной, поскольку они
являются результатом синтеза, о котором мы не имеем даже того смутного
представления, которое сознание может создать у вас о внутренних
явлениях.

III

Нам остается сказать несколько слов об определении социальных фактов,
которое мы даем в первой главе. На наш взгляд, они состоят в способах
действий или мышления, распознаваемых по тому свойству, что они способны
оказывать на отдельные сознания принуждающее воздействие. По этому
поводу возникла путаница, которую стоит отметить.

Привычка применять к социологическим предметам формы философского
мышления настолько укоренилась, что в этом предварительном определении
часто видели нечто вроде философии социального факта. Было сказано, что
мы объясняем социальные явления принуждением, точно так же, как Тард
объясняет их подражанием. У нас нет подобного стремления, и нам даже не
приходило на ум, что можно будет нам его приписывать, настолько оно
противоречит всякому методу. Мы предложили не предвосхищение философским
взглядом выводов науки, а просто определение того, по каким внешним
признакам можно узнавать подлежащие научному исследованию факты, чтобы
ученый мог замечать их там, где они существуют, и не смешивал их с
другими фактами. Речь шла о том, чтобы ограничить поле исследования
настолько, насколько возможно, а не пытаться охватить все чем-то вроде
всеохватывающего предчувствия. Поэтому мы весьма охотно принимаем
адресованный этому определению упрек, что оно выражает не все признаки
социального факта и, следовательно, не является единственно возможным.
Действительно, нет ничего немыслимого в том, что он может
характеризоваться самыми различными способами, так как нет никаких
оснований для того, чтобы у него было лишь одно отличительное свойство4.

4 Принудительная власть, которую мы ему приписываем, даже столь мало
отражает в себе целостность социального факта, что он может в равной
мере содержать в себе и противоположный признак. Институты навязываются
нам, но вместе с тем мы и дорожим ими; они обязывают нас, а мы любим их;
они принуждают нас, а мы находим выгоду в их функционировании и в самом
этом принуждении. Это та самая часто отмечавшаяся моралистами антитеза
между понятиями блага и долга, которые выражают две различные, но
одинаково реальные стороны нравственной жизни. Не существует, вероятно,
коллективных обычаев, которые бы не оказывали на нас этого двойственного
воздействия, впрочем противоречивого лишь внешне. Мы не определяли их
этой особой привязанностью, одновременно корыстной и бескорыстной,
просто потому, что она не проявляется во внешних, легко воспринимаемых
признаках. Благо содержит в себе нечто более внутреннее, более интимное,
чем долг, и, следовательно, менее уловимое.

Важно лишь выбрать то из них, которое наилучшим образом подходит
поставленной цели. Весьма возможно даже использование нескольких
критериев соответственно обстоятельствам. И мы признавали это иногда
необходимым в социологии, так как встречаются случаи, когда
принудительный характер факта нелегко обнаружить. Все, что требуется,
поскольку речь идет о первоначальном определении,— это чтобы
используемые характеристики были непосредственно различимы и могли быть
замечены до исследования. Но именно этому условию не соответствуют
определения, которые иногда противопоставлялись нашему. Утверждалось,
например, что социальный факт — это «все, что производится в обществе и
обществом», или же «то, что интересует группу и влияет на нее каким-то
образом». Но является или нет общество причиной факта, или же этот факт
имеет социальные последствия, можно узнать только тогда, когда научное
исследование уже продвинулось достаточно далеко. Подобные определения,
стало быть, не могут служить определению объекта начинающегося
исследования. Чтобы можно было ими воспользоваться, нужно было бы, чтобы
исследование социальных фактов уже достаточно далеко продвинулось и,
следовательно, чтобы было обнаружено какое-то другое предварительное
средство их распознавания.

Одновременно с тем, что наше определение нашли слишком узким, было
обнаружено, что оно слишком широкое и охватывает почти всю реальность.
Утверждалось, в самом деле, что всякая физическая среда оказывает
принуждение в отношении существ, испытывающих ее воздействие, так как
они вынуждены в определенной мере к ней адаптироваться. Но эти два вида
принуждения разделены между собой так же радикально, как среда
физическая и среда нравственная. Давление, оказываемое одним или
несколькими телами на другие тела или даже на воли, нельзя смешивать с
давлением, оказываемым сознанием группы на сознания ее членов. Специфика
социального принуждения состоит в том, что оно обусловлено не жесткостью
определенных молекулярных устройств, а престижем, которым наделены
некоторые представления. Правда, приобретенные или унаследованные
привычки в некоторых отношениях обладают тем же свойством, что и
физические факторы. Они господствуют над нами, навязывают нам верования
или обычаи. Но они господствуют над нами изнутри, так как целиком
заключены в каждом из нас. Социальные же верования и обычаи, наоборот,
действуют на нас извне; поэтому влияние, оказываемое теми и другими,
весьма различно.

Впрочем, не нужно удивляться тому, что другие явления природы в других
формах содержат тот же признак, которым мы определили социальные
явления. Это сходство происходит просто оттого, что и те и другие
представляют собой реальные явления. А все, что реально, обладает
определенной природой, которая навязывается, с которой надо считаться и
которая, даже тогда, когда удается нейтрализовать ее, никогда не
оказывается полностью побежденной. В сущности, это самое существенное в
понятии социального принуждения. Все, что оно в себе заключает,— это то,
что коллективные способы действия или мышления существуют реально вне
индивидов, которые постоянно к ним приспосабливаются. Это вещи,
обладающие своим собственным существованием. Индивид находит их
совершенно готовыми и не может сделать так, чтобы их не было или чтобы
они были иными, чем они являются. Он вынужден поэтому учитывать их
существование, и ему трудно (мы не говорим: невозможно) изменить их,
потому что в различной степени они связаны с материальным и моральным
превосходством общества над его членами. Несомненно, индивид играет
определенную роль в их возникновении. Но чтобы существовал социальный
факт, нужно, чтобы, по крайней мере, несколько индивидов соединили свои
действия и чтобы эта комбинация породила какой-то аввьнгрезультат. А
поскольку этот синтез имеет место вне каждого из нас, так как он
образуется из множества сознаний, то он непременно имеет следствием
закрепление, установление вне нас определенных способов действий и
суждений, которые не зависят от каждой отдельно взятой воли. Как было
ранее отмечено5, есть слово, которое, если несколько расширить его
обычное значение, довольно хорошо выражает этот весьма специфический
способ бытия; это слово «институт». В самом деле, не искажая смысла
этого выражения, можно назвать институтом все верования, все поведения,
установленные группой. Социологию тогда можно определить как науку об
институтах, их генезисе и функционировании6.

5 См. статью Фоконне и Мосса «Социология» в «La Grande Encyclopedic».

6 Из того, что социальные верования и обычаи проникают в нас извне, не
следует, что мы пассивно воспринимаем их, не подвергая их изменениям.
Осмысляя коллективные институты, приспосабливая их к себе, мы их
индивидуализируем, мы так или иначе отмечаем их своей личной меткой.
Таким образом, осмысляя чувственно данный мир, каждый из нас окрашивает
его на свой манер, и различные субъекты по-разному адаптируются к одной
и той же физической среде. Вот почему каждый из нас в какой-то мере
создает себе свою мораль, тою религию, свою технику. Не существует
такого социального сходства, которое бы не содержало в себе целой гаммы
индивидуальных оттенков. Тем не менее область дозволенных отклонений
ограничена. Она ничтожна или очень незначительна в религиозных и
нравственных явлениях, где отклонение легко становится преступлением.
Она более обширна во всем, что касается экономической жизни. Но раньше
или позже, Даже в последнем случае, мы сталкиваемся с границей, которую
нельзя переступать.

К другим спорам, вызванным этой работой, нам кажется, не стоит
обращаться, так как они не затрагивают ничего существенного. Общая
направленность метода не зависит от приемов, которые предпочитают
использовать либо для классификации социальных типов, либо для
различения нормального и патологического. Впрочем, возражения часто
основывались на том, что отказывались принимать или же принимали с
оговорками нащ основной принцип: объективную реальность социальных
фактов. А в конечном счете именно на этом принципе все основано и все к
нему сводится. Вот почему нам показалось полезным неоднократно
подчеркивать его, очищая его от всяких второстепенных вопросов. И мы
уверены, что, приписывая ему столь важную роль, мы остаемся верны
социологической традиции, так как, в сущности, это та концепция, от
которой произошла вся социология. Эта наука в действительности могла
родиться только в тот день, когда появилось предчувствие, что социальные
явления, не будучи материальными, все же представляют собой реальные
вещи, допускающие исследование. Чтобы прийти к мысли, что надо
исследовать, что они собой представляют, необходимо было понять, что они
существуют определенным образом; что они имеют постоянный способ
существования и особую природу, не зависящую от индивидуального
произвола; что они возникают из необходимых отношений. Поэтому история
социологии есть лишь длительное усилие с целью уточнить это чувство,
углубить его, развернуть все вытекающие из него следствия. Но, как мы
увидим в связи с данной работой, несмотря на значительные успехи,
достигнутые на этом пути, сохраняется еще множество пережитков
антропоцентрического постулата, который здесь, как и в других местах,
преграждает дорогу науке. Человеку неприятно отказываться от
неограниченной власти над социальным строем, которую он себе так долго
приписывал, а с другой стороны, ему кажется, что, если коллективные силы
действительно существуют, он непременно обречен испытывать их
воздействие, не имея возможности их изменить. Именно это склоняет его к
их отрицанию. Напрасно опыт учит его, что это всемогущество, иллюзию
которого он охотно в себе поддерживает, всегда было для него причиной
слабости; что его власть над вещами реально начинается только с того
момента, когда он признает, что они обладают своей собственной природой
и когда он станет смиренно узнавать у них, что они собою представляют.
Изгнанный из всех других наук, этот достойный сожаления предрассудок
упорно держится в социологии. Поэтому нет ничего более насущного, чем
постараться окончательно освободить от него нашу науку. И в этом состоит
основная цель наших усилий.

Научно обсуждать социальные факты — дело столь необычное, что некоторые
положения этой книги рискуют удивить читателя. Однако если есть наука об
обществах, то она, надо ожидать, должна быть не простым перепевом
традиционных предрассудков, а должна показать нам вещи в ином виде, чем
они представляются непосвященному. Всякая наука стремится к открытиям, а
всякое открытие расшатывает в известной мере установившиеся мнения.
Следовательно, если не приписывать житейскому здравому смыслу такой
авторитет в социологии, каким он давно уже не пользуется в других науках
(а неизвестно, откуда бы этому авторитету вообще взяться), то ученый
должен бесповоротно решиться не пугаться тех выводов, к которым приводят
его исследования, если последние проводились методически правильно. Если
поиск парадоксов — дело софиста, то бегство от них, когда они
навязываются фактами, есть доказательство ума трусливого или не верящего
в науку.

К сожалению, легче признать этот принцип теоретически, нежели настойчиво
применять его на практике. Мы слишком привыкли еще решать все эти
вопросы, руководствуясь внушением здравого смысла, так что нам нелегко
держаться вдали от него в социологических вопросах. Даже тогда, когда мы
считаем себя свободными от его влияния, он незаметно внушает нам свои
решения. Лишь путем долгой и специальной практики можно предохранить
себя от подобной слабости. Вот это мы и просим читателя не терять из
виду. Пусть он постоянно помнит, что те мыслительные приемы, к которым
он больше всего привык, скорее вредны, чем благоприятны для научного
исследования социальных явлений, и что, следовательно, он должен
осторожно относиться к своим первым впечатлениям. Если он отдастся им
без сопротивления, то рискует судить о нас, не поняв нас. Так, нас могли
бы обвинить в желании оправдать преступление на том основании, что мы
считаем его нормальным социологическим явлением. Возражение это, однако,
было бы наивным, так как если нормально, чтобы в каждом обществе
совершались преступления, то не менее нормально и то, что они
наказывались. Принятие репрессивных мер — факт не менее универсальный,
чем существование преступности, не менее необходимый для общественного
благополучия. Для того чтобы не было преступлений, нужна была бы такая
нивелировка индивидуальных сознаний, которая по причинам, изложенным
ниже, невозможна и нежелательна. Но, для того чтобы не было репрессивных
мер, необходимо было бы отсутствие нравственной однородности,
несовместимое с существованием общества. Исходя из того факта, что
преступление гнусно и вызывает отвращение, здравый смысл ошибочно
заключает, что оно должно совершенно исчезнуть. Склонный к упрощению, он
не понимает, что явление, вызывающее отвращение, вместе с тем может
иметь некоторое полезное основание; при этом здесь нет никакого
противоречия. Разве в организме нет весьма непривлекательных функций,
правильное отправление которых необходимо, однако, для здоровья
индивида? Разве мы не ненавидим страдание? А между тем существо,
незнакомое с ним, было бы уродом. Нормальность какого-либо явления и
вызываемое им чувство отвращения могут быть даже тесно взаимосвязаны.
Если страдание есть нормальный факт, то лишь при условии, что оно не
возбуждает любви; если преступление нормально, то лишь при условии, что
оно возбуждает ненависть1.

1 Но, могут нам возразить, если здоровье заключает в себе ненавистные
элементы, то как же считать его, как мы это делаем ниже,
непосредственной целью поведения? Здесь, однако, нет никакого
противоречия. Беспрестанно случается, что какое-нибудь явление, будучи
вредным некоторыми из своих следствий, другими, наоборот, полезно и даже
необходимо для жизни. Если же его дурные следствия регулярно
нейтрализуются противоположным влиянием, то фактически оно служит, не
принося вреда. Однако оно по-прежнему ненавистно, так как само по себе
представляет возможную опасность, предотвращаемую лишь действием
враждебной силы. Таково и преступление: вред, приносимый им обществу,
уничтожается наказанием, если последнее правильно функционирует. Таким
образом, не производя возможного для него зла, оно поддерживает с
основными условиями социальной жизни полезные отношения, которые мы
отметим впоследствии. Но так как безвредным оно делается, так сказать,
вопреки себе, то вызываемое им чувство отвращения не лишено основания.

2 Это значит, что его не следует смешивать с позитивистской метафизикой
Конта и Спенсера.

Наш метод, следовательно, не заключает в себе ничего революционного. В
известном смысле он даже консервативен, так как признает, что природа
социальных фактов, как бы гибка и податлива она ни была, не может,
однако, произвольно подвергаться изменениям. Насколько же опаснее
доктрина, видящая в социальных фактах продукт умственных комбинаций,
который в один момент может быть разрушен до основания простым
диалектическим приемом!

Точно так же, привыкнув представлять себе социальную жизнь как
логическое развитие идеальных концепций, сочтут, быть может, грубым тот
метод, который ставит общественную эволюцию в зависимость от
объективных, пространственно определенных условий, и возможно, что нас
признают материалистами. Между тем с большим основанием мы могли бы
требовать себе противоположного наименования. Действительно, не
заключается ли сущность спиритуализма в той идее, что психические
явления не могут быть непосредственно выведены из явлений органических?
Наш же метод является отчасти лишь приложением этого принципа к
социальным фактам. Так же как спиритуалисты отделяют мир психических
явлений от явлений биологических, мы отделяем первые от явлений
социальных; как и они, мы отказываемся объяснять наиболее сложное
наиболее простым. Однако, говоря по правде, ни то ни другое название не
подходит к нам вполне, и мы принимаем лишь название ^рационализм».
Действительно, наше главное намерение состоит в том, чтобы
распространить на человеческое поведение научный рационализм, показав,
что рассматриваемое в своем прошлом это поведение сводится к отношениям
причины и следствия, которые не менее рациональным приемом могут быть
затем превращены в правила деятельности для будущего. То, что назвали
нашим позитивизмом, есть лишь следствие этого рационализма2. Пытаться
выйти за пределы фактов с целью объяснить их или управлять ими можно
лишь в той мере, в какой их считают иррациональными. Если они вполне
понятны, то их достаточно как для науки, так и для практики; для науки —
потому что тогда нет основания искать вне их причины их существования;
для практики — потому что их полезность является одной из этих причин.
Нам представляется, таким образом, что особенно в наше время
возрождающегося мистицизма подобное предприятие может и должно быть
принято спокойно и даже с симпатией всеми теми, кто, расходясь с нами в
известных пунктах, разделяет нашу веру в будущее разума.

ВВЕДЕНИЕ

До сих пор социологи мало занимались характеристикой и определением
метода, применяемого ими при изучении социальных фактов. Так, во всех
трудах Спенсера проблема метода не занимает никакого места, а его
сочинение «Введение в изучение социологии», заглавие которого могло бы
ввести в заблуждение, посвящено разъяснению трудностей и возможностей
социологии, а не изложению тех приемов, которыми она должна была бы
пользоваться. Милль, правда, довольно много занимался этим вопросом1, но
он только пропустил сквозь решето своей диалектики то, что было уже
высказано Контом по этому поводу, не прибавив от себя ничего нового.
Следовательно, глава из курса позитивной философии — вот почти
единственное оригинальное и значительное исследование, которое мы имеем
по данному вопросу2.

1 Systeme de Logique, I, VI, Ch. VI-XII.

2 Cours de philosophic positive. 2′ ed., p. 294-336.

В этой явной беспечности нет, впрочем, ничего удивительного.
Действительно, великие социологи, имена которых мы сейчас упомянули, не
вышли еще за пределы общих соображений о природе обществ, об отношениях
мира социальных явлений и явлений биологических, об общем ходе
прогресса. Даже обширная социология Спенсера имеет целью лишь показать,
каким образом закон всеобщей эволюции применяется к обществам. Для того
же, чтобы рассматривать эти философские вопросы, не нужно специальных и
сложных приемов. Поэтому социологи и довольствовались взвешиванием
сравнительных достоинств дедукции и индукции и краткой справкой
относительно самых общих средств, которыми располагает социологическое
исследование. Но предосторожности, с которыми нужно наблюдать факты,
способ постановки главнейших проблем, направление, в котором должны
вестись исследования, специальные приемы, позволяющие доводить эти
исследования до конца, наконец, правила относительно доказательств — все
это не было определено.

Благодаря счастливому стечению обстоятельств, в первом ряду которых надо
поставить учреждение для нас постоянного курса социологии при
филологическом факультете в Бордо, мы могли рано посвятить себя изучению
социальной науки и сделать ее даже предметом наших профессиональных
занятий; благодаря этим обстоятельствам мы смогли выйти за пределы
слишком общих вопросов и затронуть некоторые частные проблемы. Сами
обстоятельства вынудили нас выработать себе метод более определенный и,
думается, более приспособленный к особой природе социальных явлений. Вот
эти-то результаты нашей деятельности мы хотели бы изложить здесь
полностью и подвергнуть их обсуждению. Без сомнения, они неявно
содержатся уже и в недавно изданной нами книге «О разделении
общественного труда». Но мы думаем, что было бы небезынтересно извлечь
их оттуда и сформулировать отдельно, сопровождая доказательствами и
иллюстрируя примерами, заимствованными частью из вышеупомянутой книги,
частью из работ, еще не изданных. Таким образом можно будет лучше
оценить направление, которое мы хотели бы придать социологическим
исследованиям.

Глава I

ЧТО ТАКОЕ СОЦИАЛЬНЫЙ ФАКТ?

Прежде чем искать метод, пригодный для изучения социальных фактов, важно
узнать, что представляют собой факты, носящие данное название.

Вопрос этот тем более важен, что данный термин обыкновенно применяют не
совсем точно.

Им зачастую обозначают почти все происходящие в обществе явления, если
только последние представляют какой-либо общий социальный интерес. Но
при таком понимании не существует, так сказать, человеческих событий,
которые не могли бы быть названы социальными. Каждый индивид пьет, спит,
ест, рассуждает, и общество очень заинтересовано в том, чтобы все эти
функции отправлялись регулярно.

Если бы все эти факты были социальными, то у социологии не было бы
своего собственного предмета и ее область слилась бы с областью биологии
и психологии.

Но в действительности во всяком обществе существует определенная группа
явлений, отличающихся резко очерченными свойствами от явлений, изучаемых
другими естественными науками.

Когда я действую как брат, супруг или гражданин, когда я выполняю
заключенные мною обязательства, я исполняю обязанности, установленные
вне меня и моих действий правом и обычаями. Даже когда они согласны с
моими собственными чувствами и когда я признаю в душе их реальность,
последняя остается все-таки объективной, так как я не сам создал их, а
усвоил их благодаря воспитанию.

Как часто при этом случается, что нам неизвестны Детали налагаемых на
нас обязанностей, и, для того чтобы узнать их, мы вынуждены справляться
с кодексом и советоваться с его уполномоченными истолкователями! Точно
так же верующий при рождении своем находит уже готовыми верования и
обряды своей религии; если они существовали до него, то, значит, они
существуют вне его. Система знаков, которыми я пользуюсь для выражения
моих мыслей, денежная система, употребляемая мною для уплаты долгов,
орудия кредита, служащие мне в моих коммерческих сношениях, обычаи,
соблюдаемые в моей профессии, и т. д.— все это функционирует независимо
от того употребления, которое я из них делаю. Пусть возьмут одного за
другим всех членов, составляющих общество, и все сказанное может быть
повторено по поводу каждого из них. Следовательно, эти способы мышления,
деятельности и чувствования обладают тем примечательным свойством, что
существуют вне индивидуальных сознаний.

Эти типы поведения или мышления не только находятся вне индивида, но и
наделены принудительной силой, вследствие которой они навязываются ему
независимо от его желания. Конечно, когда я добровольно сообразуюсь с
ними, это принуждение, будучи бесполезным, мало или совсем не ощущается.
Тем не менее оно является характерным свойством этих фактов,
доказательством чего может служить то обстоятельство, что оно
проявляется тотчас же, как только я пытаюсь сопротивляться. Если я
пытаюсь нарушить нормы права, они реагируют против меня, препятствуя
моему действию, если еще есть время; или уничтожая и восстанавливая его
в его нормальной форме, если оно совершено и может быть исправлено; или
же, наконец, заставляя меня искупить его, если иначе его исправить
нельзя. Относится ли сказанное к чисто нравственным правилам?

Общественная совесть удерживает от всякого действия, оскорбляющего их,
посредством надзора за поведением граждан и особых наказаний, которыми
она располагает. В других случаях принуждение менее сильно, но все-таки
существует. Если я не подчиняюсь условиям света, если я, одеваясь, не
принимаю в расчет обычаев моей страны и моего класса, то смех, мною
вызываемый, и то отдаление, в котором меня держат, производят, хотя и в
более слабой степени, то же действие, что и наказание в собственном
смысле этого слова. В других случаях имеет место принуждение хотя и
косвенное, но не менее действенное. Я не обязан говорить по-французски с
моими соотечественниками или использовать установленную валюту, но я не
могу поступить иначе. Если бы я попытался ускользнуть от этой
необходимости, моя попытка оказалась бы неудачной.

Если я промышленник, то никто не запрещает мне работать, употребляя
приемы и методы прошлого столетия, но если я сделаю это, я наверняка
разорюсь. Даже если фактически я смогу освободиться от этих правил и
успешно нарушить их, то я могу сделать это лишь после борьбы с ними.
Если даже в конце концов они и будут побеждены, то все же они достаточно
дают почувствовать свою принудительную силу оказываемым ими
сопротивлением. Нет такого новатора, даже удачливого, предприятия
которого не сталкивались бы с оппозицией этого рода.

Такова, стало быть, категория фактов, отличающихся весьма специфическими
свойствами; ее составляют способы мышления, деятельности и чувствования,
находящиеся вне индивида и наделенные принудительной силой, вследствие
которой они ему навязываются. Поэтому их нельзя смешивать ни с
органическими явлениями, так как они состоят из представлений и
действий, ни с явлениями психическими, существующими лишь в
индивидуальном сознании и через его посредство. Они составляют,
следовательно, новый вид, и им-то и должно быть присвоено название
социальных. Оно им вполне подходит, так как ясно, что, не имея своим
субстратом индивида, они не могут иметь другого субстрата, кроме
общества, будь то политическое общество в целом или какие-либо отдельные
группы, в нем заключающиеся: религиозные группы, политические и
литературные школы, профессиональные корпорации и т. д. С другой
стороны, оно применимо только к ним, так как слово «социальный» имеет
определенный смысл лишь тогда, когда обозначает исключительно явления,
не входящие ни в одну из установленных и названных уже категорий фактов.
Они составляют, следовательно, собственную область социологии. Правда,
слово «принуждение», при помопр: которого мы их определяем, рискует
встревожить ревностных сторонников абсолютного индивидуализма. Поскольку
они признают индивида вполне автономным, то им кажется, что его унижают
всякий раз, как дают ему почувствовать, что он зависит не только от
самого себя. Но так как теперь несомненно, что большинство наших идей и
стремлений не выработаны нами, а приходят к нам извне, то они могут
проникнуть в нас, лишь заставив признать себя; вот все, что выражает
наше определение. Кроме того, известно, что социальное принуждение не
исключает непременно индивидуальность1.

1 Это не значит, что всякое принуждение нормально. Мы к этому вернемся
впоследствии.

Но так как приведенные нами примеры (юридические и нравственные правила,
религиозные догматы, финансовые системы и т. п.) все состоят из уже
установленных верований и обычаев, то на основании сказанного можно было
бы подумать, что социальный факт может быть лишь там, где есть
определенная организация. Однако существуют другие факты, которые, не
представляя собой таких кристаллизованных форм, обладают той же
объективностью и тем же влиянием на индивида. Это так называемые
социальные течения.

Так, возникающие в многолюдных собраниях великие движения энтузиазма,
негодования, сострадания не зарождаются ни в каком отдельном сознании.
Они приходят к каждому из нас извне и способны увлечь нас, вопреки нам
самим. Конечно, может случиться, что, отдаваясь им вполне, я не буду
чувствовать того давления, которое они оказывают на меня. Но оно
проявится тотчас, как только я попытаюсь бороться с ними. Пусть
какой-нибудь индивид попробует противиться одной из этих коллективных
манифестаций, и тогда отрицаемые им чувства обратятся против него. Если
эта сила внешнего принуждения обнаруживается с такой ясностью в случаях
сопротивления, то, значит, она существует, хотя не осознается, и в
случаях противоположных. Таким образом, мы являемся жертвами иллюзии,
заставляющей нас верить в то, что мы сами создали то, что навязано нам
извне. Но если готовность, с какой мы впадаем в эту иллюзию, и маскирует
испытанное давление, то она его не уничтожает. Так, воздух все-таки
обладает весом, хотя мы и не чувствуем его. Даже если мы со своей
стороны содействовали возникновению общего чувства, то впечатление,
полученное нами, будет совсем другим, чем то, которое мы испытали бы,
если бы были одни. Поэтому, когда собрание разойдется, когда эти
социальные влияния перестанут действовать на нас и мы останемся наедине
с собой, то чувства, пережитые нами, покажутся нам чем-то чуждым, в чем
мы сами себя не узнаем. Мы замечаем тогда, что мы их гораздо более
испытали, чем создали. Случается даже, что они вызывают в нас ужас,
настолько они были противны нашей природе. Так, индивиды, в обыкновенных
условиях совершенно безобидные, соединяясь в толпу, могут вовлекаться в
акты жестокости. То, что мы говорим об этих мимолетных вспышках,
применимо также и к тем более длительным движениям общественного мнения,
которые постоянно возникают вокруг нас или во всем обществе или в более
ограниченных кругах по поводу религиозных, политических, литературных,
художественных и других вопросов.

Данное определение социального факта можно подтвердить еще одним
характерным наблюдением, стоит только обратить внимание на то, как
воспитывается ребенок. Если рассматривать факты такими, каковы они есть
и всегда были, то нам бросится в глаза, что все воспитание заключается в
постоянном усилии приучить ребенка видеть, чувствовать и действовать
так, как он не привык бы самостоятельно. С самых первых дней его жизни
мы принуждаем его есть, пить и спать в определенные часы, мы принуждаем
его к чистоте, к спокойствию и к послушанию; позднее мы принуждаем его
считаться с другими, уважать обычаи, приличия, мы принуждаем его к
работе и т. д. Если с течением времени это принуждение и перестает
ощущаться, то только потому, что оно постепенно рождает привычки,
внутренние склонности, которые делают его бесполезным, но заменяют его
лишь вследствие того, что сами из него вытекают. Правда, согласно
Спенсеру, рациональное воспитание должно было бы отвергать такие приемы
и предоставлять ребенку полную свободу; но так как эта педагогическая
теория никогда не практиковалась ни одним из известных народов, то она
составляет лишь desideratum автора, а не факт, который можно было бы
противопоставить изложенным фактам. Последние же особенно поучительны
потому, что воспитание имеет целью создать социальное существо; на нем,
следовательно, можно увидеть в общих чертах, как образовалось это
существо в истории. Это давление, ежеминутно испытываемое ребенком, есть
не что иное, как давление социальной среды, стремящейся сформировать его
по своему образу и имеющей своими представителями и посредниками
родителей и учителей.

Таким образом, характерным признаком социальных явлений служит не их
распространенность. Какая-нибудь мысль, присущая сознанию каждого
индивида, какое-нибудь движение, повторяемое всеми, не становятся от
этого социальными фактами. Если этим признаком и довольствовались для их
определения, то это потому, что их ошибочно смешивали с тем, что может
быть названо их индивидуальными воплощениями. К социальным фактам
принадлежат верования, стремления, обычаи группы, взятой коллективно;
что же касается тех форм, в которые облекаются коллективные состояния,
передаваясь индивидам, то это явления иного порядка. Двойственность их
природы наглядно доказывается тем, что обе эти категории фактов часто
встречаются в разъединенном состоянии. Действительно, некоторые из этих
образов мыслей или действий приобретают вследствие повторения известную
устойчивость, которая, так сказать, создает из них осадок и изолирует от
отдельных событий, их отражающих. Они как бы приобретают, таким образом,
особое тело, особые свойственные им осязательные формы и составляют
реальность sui generis, очень отличную от воплощающих ее индивидуальных
фактов. Коллективная привычка существует не только как нечто имманентное
ряду определяемых ею действий, но по привилегии, не встречаемой нами в
области биологической, она выражается раз и навсегда в какой-нибудь
формуле, повторяющейся из уст в уста, передающейся воспитанием,
закрепляющейся даже письменно. Таковы происхождение и природа
юридических и нравственных правил, народных афоризмов и преданий,
догматов веры, в которых религиозные или политические секты кратко
выражают свои убеждения, кодексов вкуса, устанавливаемых литературными
школами, и пр. Существование всех их не исчерпывается целиком
применениями их в жизни отдельных лиц, так как они могут существовать и
не будучи применяемы в настоящее время.

Конечно, эта диссоциация не всегда одинаково четко проявляется. Но
достаточно ее неоспоримого существования в поименованных нами важных и
многочисленных случаях, для того чтобы доказать, что социальный факт
отличен от своих индивидуальных воплощений. Кроме того, даже тогда,
когда она не дана непосредственно наблюдению, ее можно часто обнаружить
с помощью некоторых искусственных приемов; эту операцию даже необходимо
произвести, если желают освободить социальный факт от всякой примеси и
наблюдать его в чистом виде. Так, существуют известные течения
общественного мнения, вынуждающие нас с различной степенью
интенсивности, в зависимости от времени и страны, одного, например, к
браку, другого к самоубийству или к более или менее высокой детности и
т. п. Это, очевидно, социальные факты. С первого взгляда они кажутся
неотделимыми от форм, принимаемых ими в отдельных случаях. Но статистика
дает нам средство изолировать их. Они в действительности изображаются
довольно точно цифрой рождаемости, браков и самоубийств, т. е. числом,
получающимся от разделения среднего годового итога браков, рождений,
добровольных смертей на число лиц, по возрасту способных жениться,
производить, убивать себя2.

2 Не во всяком возрасте и не во всех возрастах одинаково часто прибегают
к самоубийству.

Так как каждая из этих цифр охватывает без различия все отдельные
случаи, то индивидуальные условия, способные сказываться на
возникновении явления, взаимно нейтрализуются и вследствие этого не
определяют этой цифры. Она выражает лишь известное состояние
коллективной души. Вот что такое социальные явления, освобожденные от
всякого постороннего элемента. Что же касается их частных проявлений, то
и в них есть нечто социальное, так как они частично воспроизводят
коллективный образец. Но каждое из них в большой мере зависит также и от
психоорганической конституции индивида, и от особых условий, в которых
он находится. Они, следовательно, не относятся к собственно
социологическим явлениям. Они принадлежат одновременно двум областям, и
их можно было бы назвать социопсихическими. Они интересуют социолога, не
составляя непосредственного предмета социологии. Точно так же и в
организме встречаются явления смешанного характера, которые изучаются
смешанными науками, как, например, биологической химией.

Но, скажут нам, явление может быть общественным лишь тогда, когда оно
свойственно всем членам общества или, по крайней мере, большинству из
них, следовательно, при условии всеобщности. Без сомнения, однако, оно
всеобще лишь потому, что социально (т. е. более или менее обязательно),
а отнюдь не социально потому, что всеобще. Это такое состояние группы,
которое повторяется у индивидов, потому что оно навязывается им. Оно
находится в каждой части, потому что находится в целом, а вовсе не
потому оно находится в целом, что находится в частях. Это особенно
очевидно относительно верований и обычаев, передающихся нам уже вполне
сложившимися от предшествующих поколений. Мы принимаем и усваиваем их,
потому что они, как творение коллективное и вековое, облечены особым
авторитетом, который мы вследствие воспитания привыкли уважать и
признавать. А надо заметить, что огромное большинство социальных явлений
приходит к нам этим путем. Но даже тогда, когда социальный факт
возникает отчасти при нашем прямом содействии, природа его все та же.
Коллективное чувство, вспыхивающее в собрании, выражает не только то,
что было общего между всеми индивидуальными чувствами. Как мы показали,
оно есть нечто совсем другое. Оно есть результирующая совместной жизни,
продукт действий и противодействий, возникающих между индивидуальными
сознаниями. И если оно отражается в каждом из них, то это в силу той
особой энергии, которой оно обязано своему коллективному происхождению.
Если все сердца бьются в унисон, то это не вследствие самопроизвольного
и предустановленного согласия, а потому, что их движет одна и та же сила
и в одном и том же направлении. Каждого увлекают все.

Итак, мы можем точно представить себе область социологии. Она охватывает
лишь определенную группу явлений. Социальный факт узнается лишь по той
внешней принудительной власти, которую он имеет или способен иметь над
индивидами. А присутствие этой власти узнается, в свою очередь, или по
существованию какой-нибудь определенной санкции, или по сопротивлению,
оказываемому этим фактом каждой попытке индивида выступить против него.
Его можно определить также и по распространению его внутри группы, если
только, в соответствии с предыдущими замечаниями, будет прибавлено в
качестве второго основного признака, что он существует независимо от
индивидуальных форм, принимаемых им при распространении. В иных случаях
последний критерий даже легче применять, чем первый. Действительно,
принуждение легко констатировать, когда оно выражается вовне
какой-нибудь прямой реакцией общества, как это бывает в праве, в морали,
в верованиях, в обычаях, даже в модах. Но, когда оно лишь косвенное, что
имеет место, например, в экономической организации, оно не так легко
заметно. Тогда бывает легче установить всеобщность вместе с
объективностью. К тому же это второе определение есть лишь другая форма
первого, так как если способ поведения, существующий вне индивидуальных
сознаний, становится общим, то он может стать таким лишь с помощью
принуждения3.

3 Это определение социального факта, как видно, весьма далеко от
определения, служившего основанием остроумной системы Тарда. Мы должны
заявить прежде всего, что наши исследования не дали нам возможности
констатировать то преобладающее влияние, которое Тард приписывает
подражанию в генезисе социальных фактов. Кроме того, из предшествующего
определения, являющегося не теорией, а простым итогом данных
непосредственных наблюдений, кажется, ясно вытекает, что подражание не
только не всегда выражает, но даже никогда не выражает того, что
составляет сущность и характерную особенность социальных фактов.
Конечно, каждый социальный факт распространяется подражанием; как мы
указали, он имеет тенденцию к распространению; но это потому, что он
социален, т. е. обязателен. Его способность распространяться — не
причина, а следствие его социального характера. Если бы социальные факты
одни вызывали это следствие, то подражание могло бы если не объяснять,
то, по крайней мере, определять их. передающееся подражанием
индивидуальное состояние не перестает все-таки быть индивидуальным
состоянием. Кроме того, можно было бы спросить, подходит ли слово
«подражание» для обозначения распространения, вызванного силою
принуждения. Этим выражением одинаково обозначают сьма несходные
явления, которые следовало бы различать.

Однако можно было бы спросить, полно ли это определение. Действительно,
все факты, послужившие нам основанием для него, являются различными
способами действия; они относятся к физиологической категории. Однако
существуют еще формы коллективного бытия, т. е. социальные факты
анатомического или морфологического порядка. Социология не может
интересоваться тем, что образует субстрат коллективной жизни. Однако
число и характер основных элементов, из которых слагается общество,
способы их сочетания, степень достигнутой ими сплоченности,
распределение населения по территории, число и характер путей сообщения,
форма жилищ и т. д. на первый взгляд не могут быть сведены к способам
действия, чувствования и мышления.

Но прежде всего эти разнообразные явления содержат те же характерные
признаки, которые послужили нам для определения других явлений. Эти
формы бытия навязываются индивиду так же, как и те способы действия, о
которых мы говорили выше. Действительно, если хотят узнать политическое
деление общества, состав его отдельных частей, более или менее тесную
связь между ними, то этого можно достигнуть не при помощи материального
осмотра или географического обзора, так как деления идеальны даже тогда,
когда некоторые их основания заложены в физической природе. Лишь
посредством изучения публичного права можно узнать эту организацию, так
как именно это право определяет наши семейные и гражданские отношения.
Она, следовательно, не менее обязательна. Если наше население теснится в
городах, вместо того чтобы рассеяться по деревням, то это потому, что
существует коллективное мнение, принуждающее индивидов к этой
концентрации. Мы так же не можем выбирать форму наших жилищ, как и
фасоны нашей одежды: первая обязательна в такой же мере, как и
последние. Пути сообщения настоятельным образом определяют направление,
в котором совершаются внутренние миграции и обмен, и даже интенсивность
этих миграций и обмена и т. д. Следовательно, к перечисленному нами ряду
явлений, имеющих отличительный признак социальных фактов, можно было бы
прибавить еще одну категорию; но так как это перечисление не было
исчерпывающим, то такое прибавление необязательно.

Оно даже неполезно, так как эти формы бытия суть лишь устоявшиеся
способы действий. Политическая структура общества есть лишь тот способ,
которым привыкли жить друг с другом различные сегменты, составляющие это
общество. Если их отношения традиционно тесны, то сегменты стремятся
слиться, в противоположном случае они стремятся к разъединению. Тип
нашего жилища представляет собой лишь тот способ, которым привыкли
строить дома все вокруг нас и отчасти предшествующие поколения. Пути
сообщения являются лишь тем руслом, которое прорыло себе регулярно
совершающееся в одном и том же направлении течение обмена и миграций и
т. д.

Конечно, если бы только явления морфологического порядка представляли
такую устойчивость, то можно бы подумать, что они представляют собой
особый вид. Но юридическое правило — устройство не менее устойчивое и
постоянное, чем архитектурный тип, а между тем это факт физиологический.

Простая нравственная максима, конечно, более изменчива, но ее формы
бывают более устойчивыми, нежели профессиональный обычай или мода.
Притом существует целый ряд переходных ступеней, которыми наиболее
характерные по своей структуре социальные факты соединяются с теми
свободными течениями социальной жизни, которые еще не вылились в
определенную форму. Следовательно, между ними есть различия лишь в
степени их прочности. И те и другие представляют лишь более или менее
кристаллизованную форму. Конечно, может быть, полезно сохранить для
социальных фактов, составляющих социальный субстрат, название
морфологических, но при этом не надо терять из виду, что по природе
своей они одинаковы с другими фактами.

Наше определение будет, следовательно, полно, если мы скажем: социальным
фактом является всякий способ действий, устоявшийся или нет, способный
оказывать на индивида внешнее принуждение; или иначе: Распространенный
на всем протяжении данного общества, имеющий в то же время свое
собственное существование, независимое от его индивидуальных
проявлений4.

4 Это тесное родство жизни и структуры, органа и функции может быть
легко установлено в социологии, потому что между этими двумя крайними
пределами существует целый ряд промежуточных степеней, непосредственно
наблюдаемых и обнаруживающих связь между ними. У биологии нет такого
средства. Но можно думать, что индукции первой из этих наук по этому
поводу применимы и к другой и что в организмах, как и в обществах, между
этими двумя категориями фактов существуют различия лишь в степени.

Глава II

ПРАВИЛА, ОТНОСЯЩИЕСЯ К НАБЛЮДЕНИЮ СОЦИАЛЬНЫХ ФАКТОВ

Первое и основное правило состоит в том, что социальные факты нужно
рассматривать как вещи.

I

В тот момент, когда определенный класс явлений становится объектом
науки, в уме человеческом существуют уже не только чувственные образы
этих явлений, но и разного рода понятия о них, сформировавшиеся из самых
различных источников. Так, еще до первых зачатков физики и химии у людей
были уже известные понятия о физико-химических явлениях, выходившие за
пределы чистых восприятий: таковы, например, те понятия, которые
примешаны ко всем религиям. Это значит, что на самом деле рефлексия
предшествует науке, которая лишь пользуется ею при помощи более строгого
метода. Человек не может жить среди явлений, не составляя себе о них
идей, которыми он руководствуется в своем поведении. Но так как эти
понятия ближе и понятнее нам, чем реальности, которым они соответствуют,
то мы, естественно, склонны заменять ими последние и делать их предметом
наших размышлений. Вместо того чтобы наблюдать вещи, описывать и
сравнивать их, мы довольствуемся тогда тем, что проясняем наши идеи,
анализируем и комбинируем их. Науку о реальности мы подменяем анализом
понятий. КонечноТЪтот анализ не исключает непременно всякое наблюдение.
К фактам можно обращаться для того, чтобы подтвердить эти понятия или
сделанные из них выводы. Но факты в этом случае являются чем-то
второстепенным; они служат примерами или подтверждающими
доказательствами, а не предметом науки. Последняя движется от идей к
вещам, а не от вещей к идеям.

Ясно, что такой метод не может дать объективных результатов.
Действительно, эти понятия или концепции, как бы их ни называли, не
являются законными заместителями вещей. Эти продукты обыденного опыта
призваны прежде всего приводить в гармонию наши действия с окружающим
нас миром; они выработаны практикой и для нее. Но эту роль с успехом
может выполнить и представление теоретически ложное. Коперник несколько
столетий тому назад рассеял иллюзии наших чувств относительно движения
светил, а между тем обычно мы распределяем наше время, руководствуясь
этими иллюзиями. Для того чтобы какая-нибудь идея вызывала действие,
согласное с природой данной вещи, не нужно непременно, чтобы она верно
воспроизводила эту природу; достаточно, если она даст нам почувствовать,
что в этой вещи полезного или невыгодного, чем она может служить нам и
чем повредить. Понятия, сформированные таким образом, представляют эту
практическую правильность лишь приблизительно, и то лишь в большинстве
случаев. Как часто они столь же опасны, сколь несовершенны!
Следовательно, нельзя открыть законы реальности, разрабатывая эти
понятия, как бы мы ни брались за это. Эти понятия, наоборот, походят на
покрывало, находящееся между нами и вещами и скрывающее их от нас тем
лучше, чем прозрачнее оно нам кажется.

Такая наука не только урезана, но и лишена необходимой ей пищи. Едва она
возникает, как уже исчезает, так сказать превращаясь в искусство.
Действительно, считается, что означенные понятия содержат в себе все
существенное в реальности, так как их смешивают с самой реальностью.
Поэтому кажется, что в них есть все, что надо для того, чтобы не только
привести нас к пониманию существующего, но и предписывать нам то,что
должно быть, и указывать нам средство осуществления должного. Ибо хорошо
то, что сообразно с природой вещей; то же, что ей противоречит, плохо, и
средства достигнуть одного и избежать другого вытекают из самой этой
природы. Если, стало быть, мы постигаем ее сразу, то изучение
существующей реальности не меет более практического интереса, а
поскольку именно он служит основанием этого изучения, то последнее
отныне становится бесцельным. Таким образом, размышление отворачивается
от того, что составляет собственно объект науки, а именно от настоящего
и прошлого, с тем чтобы одним прыжком устремиться в будущее. Вместо того
чтобы стараться понять факты, уже сложившиеся и реализованные, оно
принимается непосредственно за осуществление новых фактов, более
отвечающих человеческим целям. Когда люди верят, что познали сущность
материи, они сейчас же принимаются за поиски философского камня. Этот
захват науки искусством, мешающий первой развиваться, облегчается еще
самими обстоятельствами, вызывающими пробуждение научной рефлексии. Так
как последняя появляется для удовлетворения жизненных потребностей, то
она совершенно естественно оказывается обращенной к практике.
Потребности, которые она призвана удовлетворить, всегда настоятельны и
потому торопят ее с окончательными выводами: они требуют не объяснений,
а лекарств.

Такой подход настолько соответствует естественной склонности нашего ума,
что он встречается даже при возникновении физических наук. Именно он
отличает алхимию от химии и астрологию от астрономии. Таков, по словам
Бэкона, оспариваемый им метод ученых его времени. Понятия, о которых мы
только что говорили, и суть те notiones vulgares или praenotiones1,
которые он находил в основе всех наук2, где они замещают факты3.

1 Novum Oiganum, I, p. 26.

2 Ibid., p. 17.

3 Ibid., p. 36.

Это idola, род призраков, искажающих истинный вид вещей и принимаемых
нами за сами вещи. А так как эта воображаемая среда не оказывает нашему
уму никакого сопротивления, то он, не чувствуя никаких стеснений,
предается безграничному честолюбию и считает возможным построить или,
скорее, перестроить мир одними своими силами и согласно своим желаниям.

Если таково было положение естественных наук, то тем более так должно
было произойти с социологией. Люди не дожидались утверждения социальной
науки, для того чтобы создать себе понятия о праве, нравственности,
семье, государстве, обществе, потому что они не могли жить без них. И в
социологии более чем где-либо эти «предпонятия», используя выражение
Бэкона, могут господствовать над умами и заменять собой вещи.
Действительно, социальные явления осуществляются только людьми, они
являются продуктами человеческой деятельности. Они, стало быть, не что
иное, как осуществление присущих нам идей, врожденных или нет, не что
иное, как применение их к различным обстоятельствам, сопровождающим
отношения людей между собой. Организация семьи, договорных отношений,
репрессивных мер, государства, общества выступает, таким образом, как
простое развитие идей, имеющихся у нас относительно общества,
государства, справедливости и т. д. Следовательно, эти и аналогичные им
факты, по-видимому, обладают реальностью лишь в идеях и через посредство
идей, которые являются их источником, а потому и истинным предметом
социологии.

Этот взгляд окончательно подтверждается тем, что, поскольку социальная
жизнь во всей полноте своей выходит за пределы сознания, последнее не
обладает достаточной силой восприятия для того, чтобы чувствовать ее
реальность. Так как для такого восприятия у нас нет достаточно тесной и
прочной связи с ней, то она легко производит на нас впечатление чего-то
ни к чему не прикрепленного, плывущего в пустоте, чего-то полуреального
и крайне податливого. Вот почему столько мыслителей видели в социальных
устройствах лишь искусственные и более или менее произвольные
комбинации. Но-если детали или конкретные и частные формы ускользают от
нас, то мы, по крайней мере, составляем себе самые общие и
приблизительные представления о коллективном бытии в целом, и эти-то
схематичные и общие представления и являются теми «предпонятиями»,
которыми мы пользуемся в обыденной жизни. Мы не можем, стало быть, и
помыслить о том, чтобы усомниться в их существовании, так как замечаем
последнее одновременно с нашим. Они существуют не только в нас, но,
будучи продуктом повторных опытов, они от повторения и происходящей
отсюда привычки получают известного рода влияние и авторитет. Мы
чувствуем их сопротивление, когда стараемся свободиться от них. А мы не
можем не считать реальным того, что нам сопротивляется. Все,
следовательно, способствует тому, чтобы заставить нас видеть в них
истинную социальную реальность.

И действительно, до сих пор социология почти исключительно рассуждала не
о вещах, но о понятиях. Конт, правда, провозгласил, что социальные
явления суть естественные факты, подчиненные естественным законам. Этим
он неявно признал их вещами, так как в природе существуют лишь вещи. Но,
выйдя за пределы этих философских обобщений, он пытается применить свой
принцип и построить соответствующую ему науку, делая объектом изучения
именно идеи. Действительно, главным содержанием его социологии является
прогресс человечества во времени. Он отправляется от той идеи, что
существует непрерывная эволюция человеческого рода, заключающаяся во все
более полной реализации человеческой природы, и ставит своей задачей
обнаружение порядка этой эволюции. Однако если и предположить, что эта
эволюция существует, то реальность ее существования может быть
установлена лишь тогда, когда наука уже возникла; следовательно, ее
можно было сделать объектом исследования, лишь выдвигая ее как концепцию
разума, а не как вещь. И действительно, это представление совершенно
субъективно, фактически этого прогресса человечества не существует.
Существуют же и даны наблюдению лишь отдельные общества, которые
рождаются, развиваются и умирают независимо одно от другого. Если бы еще
позднейшие служили продолжением предшествующих, то каждый высший тип
можно было бы рассматривать как простое повторение ближайшего низшего
типа с небольшим прибавлением. Можно было бы поставить их тогда одно за
другим, соединяя в одну группу те, которые находятся на одинаковой
ступени развития; и ряд, образованный таким образом, мог бы считаться
представляющим человечество. Но факты не так просты. Народ, заступающий
место другого народа, не является простым продолжением последнего с
некоторыми новыми свойствами; он — иной, у него некоторых свойств
больше, других меньше. Он составляет новую индивидуальность, и все эти
отдельные индивидуальности, будучи разнородными, не могут слиться ни в
один и тот же непрерывный ряд, ни особенно в единственный ряд.
Последовательный ряд обществ не может быть изображен геометрической
линией, он скорее похож на дерево, ветви которого расходятся в разные
стороны. В общем, Конт принял за историческое развитие то понятие,
которое он составил о нем и которое немногим отличается от обыденного
понятия. Действительно, история, рассматриваемая издали, легко принимает
такой простой и последовательный вид. Видны лишь индивиды,
последовательно сменяющие друг друга и идущие в одном и том же
направлении, так как природа у них одна и та же. Поскольку к тому же
считается, что социальная эволюция не может быть ничем иным, как только
развитием какой-нибудь человеческой идеи, вполне естественно определить
ее тем понятием, которое люди о ней составляют. Однако, действуя таким
образом, не только остаются в области идей, но и делают объектом
социологии понятие, не имеющее в себе ничего собственно
социологического.

Спенсер устраняет это понятие, но лишь для того, чтобы заменить его
другим, сформированным по тому же образцу. Объектом науки он считает не
человечество, а общества. Но он тут же дает такое определение последних,
которое устраняет вещь для того, чтобы поставить на ее место
предпонятие, существующее у него об этих обществах. Действительно, он
признает очевидным то положение, что «общество существует лишь тогда,
когда к совместному пребыванию индивидов добавляется кооперация», что
лишь благодаря этому союз индивидов становится обществом в собственном
смысле этого слова4. Затем, исходя из того принципа, что кооперация есть
сущность социальной жизни, он разделяет общества на два класса в
зависимости от характера господствующей кооперации. «Существует,—
говорит он,— самопроизвольная кооперация, которая происходит
непреднамеренно во время преследования целей частного характера;
существует также сознательно установленная кооперация, предполагающая
ясно признанные цели общественного интереса»5.

4 Sociologie, III, p. 331, 332.

5 Ibid., p. 332.

Первые он называет промышленными, вторые — военными, и об этом различии
можно сказать, что оно является исходной идеей социологии.

Но эти предварительное определение объявляет реальной вещью то, что есть
лишь умозрение. Действительно, оно выдается за выражение непосредственно
воспринимаемого и констатируемого наблюдением факта, так как оно
сформулировано в самом начале науки как аксиома. А между тем невозможно
узнать простым наблюдением, действительно ли кооперация есть суть
социальной жизни. Такое утверждение было бы научно правомерно лишь в том
случае, если бы начали с обзора всех проявлений коллективного бытия и
доказали, что все они являются различными формами кооперации.
Следовательно, здесь также определенный способ видения социальной
реальности заменяет собой эту реальность6. Означенной формулой
определяется не общество, а та идея, которую составил себе о нем
Спенсер. И если он не испытывает никакого сомнения, действуя таким
образом, то это потому, что и для него общество есть и может быть лишь
реализацией идеи, а именно той самой идеи кооперации, посредством
которой он его определяет7.

6 К тому же способ этот можно оспаривать. См.: Division du travail
social, П, 2, § 4.

7 «Кооперация не может существовать без общества, и это цель, для
которой общество существует» (Principes de sociologie, III, p. 332).

Легко показать, что в каждом отдельном вопросе, которого он касается,
его метод остается одинаковым. Поэтому хотя он и делает вид, что
действует эмпирически, но так как факты, собранные в его социологии,
скорее используются для иллюстрации анализа понятий, чем для описания и
объяснения вещей, то они лишь кажутся аргументами. В действительности
все существенное в его учении может быть непосредственно выведено из его
определения общества и различных форм кооперации. В самом деле, если у
нас есть выбор лишь между тиранически навязываемой кооперацией и
кооперацией самопроизвольной и свободной, то, очевидно, именно последняя
и будет тем идеалом, к которому стремится и должно стремиться
человечество.

Эти обыденные понятия встречаются не только в основе науки; на них
наталкиваешься ежеминутно во всех ее построениях. При нынешнем состоянии
наших знаний мы не знаем достоверно, что такое государство, суверенитет,
политическая свобода, демократия, социализм, коммунизм и т. д.
Следовательно, с точки зрения правильного метода нужно было бы запретить
себе употребление этих понятий, пока они научно не установлены. А между
тем слова, их выражающие, встречаются постоянно в рассуждениях
социологов. Их употребляют без запинки и с уверенностью, как будто они
соответствуют вещам, хорошо известным и определенным, тогда как они
порождают в нас лишь расплывчатые понятия, неясную смесь смутных
впечатлений, предрассудков и страстей. Мы смеемся теперь над странными
рассуждениями средневековых медиков с их понятиями теплого, холодного,
сухого, сырого и т. д. и не замечаем, что продолжаем применять тот же
метод к разряду явлений, для которых он менее всего пригоден вследствие
их чрезвычайной сложности.

В специальных отраслях социологии этот метод присутствует еще более
явно. Особенно часто он используется в изучении нравственности.
Действительно, можно сказать, что нет ни одной системы, в которой она не
представлялась бы простым развитием исходной идеи, заключающей в себе ее
всю. Одни думают, что эту идею человек находит вполне готовой в себе при
своем рождении; другие, наоборот, полагают, что она слагается более или
менее медленно в ходе истории. Но как для тех, так и для других, как для
эмпиристов, так и для рационалистов она обставляет все действительно
реальное в нравственности. Что же касается деталей юридических и
нравственных правил, то они не имеют, так сказать, собственного
существования, а являются лишь различными, смотря по обстоятельствам,
применениями этой основной идеи к отдельным случаям жизни. Объектом
этики оказывается не система предписаний, лишенных реального
существования, а идея, из кото-Рой они вытекают и разнообразными
применениями которой они являются. Поэтому все вопросы, которые задает
себе обыкновенно этика, относятся_не к_вещам, а к идеям. Речь идет о
том, чтобы узнать, в чем состоит Дея права, идея нравственности, а не
какова природа Равственности и права самих по себе. Моралисты не дошли
еще до той очень простой идеи, что, подобно тому как наше представление
о чувственно воспринимаемых вещах проистекает от самих этих предметов и
выражает их более или менее точно, так и наше представление о
нравственности вытекает из наблюдения правил, функционирующих у нас
перед глазами, и изображает их схематически; что, следовательно, сами
эти правила, а не общий взгляд на них составляют содержание науки, точно
так же как предметом физики служат тела в том виде, в каком они
существуют, а не идеи, создаваемые о них толпой. Отсюда следует, что за
основание нравственности принимают то, что является лишь ее вершиной, а
именно ту форму, в которой она отражается и продолжает свое бытие в
индивидуальных сознаниях. И этому методу следуют не только в самых
общих, но и в специальных вопросах науки. От основных идей, исследуемых
вначале, моралист переходит к идеям второстепенным, к идеям семьи,
родины, ответственности, милосердия, справедливости; но его рассуждения
по-прежнему относятся только к идеям.

Так же обстоит дело и в политической экономии. Предметом ее, говорит
Стюарт Мил ль, служат социальные факты, возникающие главным Образом или
исключительно с целью накопления богатств8.

8 Systdme de Logique, III, p. 496.

Но, чтобы подходящие под это определение факты могли наблюдаться ученым
как вещи, нужно было бы, по крайней мере, указать, по какому признаку
можно узнать подобные факты. Вначале же науки не имеют права даже
утверждать, что они существуют, и тем более нельзя знать, каковы они.
Действительно, во всяком виде исследований установить, что факты имеют
цель и какова она, возможно лишь тогда, когда объяснение этих фактов
достаточно продвинулось вперед. Нет проблемы более сложной и менее
пригодной для быстрого решения. Ничего ведь не убеждает нас заранее в
том, что существует сфера социальной деятельности, в которой желание
богатства играет действительно указанную преобладающую роль.

Вследствие этого предмет политической экономии, понятой таким образом,
состоит не из реальностей, которые могли бы быть указаны пальцем, а из
простых возможностей, из чистых понятий разума, т. е. из фактов, которые
экономист понимает как относящиеся к означенной цели и в том виде, как
он их понимает. Изучает ли он, например, то, что называет производством?
Нет, он думает, что сразу может перечислить главнейшие факторы его и
обозреть их. Это значит, что он узнал об их существовании не посредством
наблюдения условий, от которых зависит изучаемое явление, так как иначе
он начал бы с изложения опытов, из которых он вывел это заключение. Если
же в самом начале исследования и в нескольких словах он приступает к
этой классификации, то это значит, что он получил ее простым логическим
анализом. Он отправляется от идеи производства; разлагая ее, он находит,
что она логически предполагает понятия естественных сил, труда, орудий
или капитала, и затем таким же образом трактует производные идеи9.

9 Этот характер проглядывает и в самих выражениях, употребляемых
экономистами. Постоянно говорится об идеях: идее пользы, сбережения,
помещения капитала, затрат. См.: Gide. Principes d’economie politique,
liv. III, Ch I, § 1; ch. II, § 1; ch. III, § 1.

Самая основная экономическая теория, теория стоимости, явно построена по
тому же самому методу. Если бы стоимость изучалась в ней так, как должна
изучаться реальность, то экономист указал бы сначала, по какому признаку
можно узнать предмет, носящий данное название, он классифицировал бы
затем его виды, постарался бы индуктивным путем определить, под влиянием
каких причин они изменяются, сравнил бы, наконец, добытые им различные
результаты и вывел бы из них общую формулу. Теория могла бы,
следовательно, явиться лишь тогда,,когда наука продвинулась бы
достаточно далеко. Вместо этого мы находим ее в самом начале. Дело в
том, что для создания ее экономист ограничивается тем, что углубляется в
себя, вдумывается в сконструированную им идею стоимости как объекта,
способного обмениваться. Он находит, что она включает в себя идеи
пользы, редкости и т. д., и на основании этих продуктов своего анализа
строит свое определение. Конечно, он подтверждает его некоторыми
примерами. Но если подумать о бесчисленных фактах, которые должна
объяснить подобная теория, то можно ли признать хоть какую-нибудь
доказательную ценность за теми неизбежно редкими фактами, которые по
случайному внушению приводятся в ее подтверждение?

Итак, в политической экономии, как и в этике, доля научного исследования
очень ограниченна, доля же искусства преобладает. В этике теоретическая
часть сводится к нескольким рассуждениям об идее долга, добра и права.
Эти отвлеченные рассуждения также не составляют, строго говоря, науки,
потому что цель их — определить не то, каково существующее фактически
высшее правило нравственности, а то, каким оно должно быть. Точно так же
в экономических исследованиях наибольшее место занимает, например,
вопрос: должно ли общество быть организовано согласно воззрениям
индивидуалистов или социалистов; должно ли государство вмешиваться в
промышленные и торговые отношения или предоставить их всецело частной
инициативе; должен ли быть в денежной системе монометаллизм или
биметаллизм? И т. д. Законы в собственном смысле этого слова там
немногочисленны. Даже те, которые привыкли считать таковыми, не
заслуживают обыкновенно этого наименования, но являются лишь максимами
поведения, замаскированными практическими предписаниями. Возьмем,
например, знаменитый закон спроса и предложения. Он никогда не был
установлен индуктивно, как выражение экономической реальности. Ни разу
не было произведено никакого опыта, никакого методического сравнения для
того, чтобы установить, что фактически экономические отношения
управляются этим законом. Все, что могло быть сделано и что было
сделано, состояло в диалектическом доказательстве того, что индивиды
должны действовать таким образом, если они хорошо понимают свои
интересы, что всякий другой способ действия был бы им вреден и заключал
бы в себе настоящее логическое заблуждение со стороны тех, кто его
использовал.

Логически необходимо, чтобы самые производительные отрасли
промышленности были охотнее всего заняты, чтобы владельцы наиболее
редких и пользующихся наибольшим спросом продуктов продавали их по самой
высокой цене. Но эта вполне логичная необходимость вовсе не походит на
необходимость, присущую истинным законам природы. Последние выражают
действительные, а не только желаемые отношения фактов.

Сказанное об этом законе может быть повторено относительно всех
положений, которые ортодоксальная экономическая школа называет
естественными и которые являются лишь частными случаями предшествующего.
Они естественны, если угодно, в том лишь смысле, что указывают средства,
которые кажется или может показаться естественным употреблять для
достижения намеченной цели. Но их не следует называть так, если под
естественным законом разуметь всякий способ природного бытия,
устанавливаемый индуктивно. Они являются, в общем, лишь советами
практической мудрости, и если их могли с кажущимся правдоподобием
выдавать за выражение самой действительности, то это потому, что —
правильно или неправильно — нашли возможным предположить, что этим
советам действительно следовало большинство людей и в большинстве
случаев.

А между тем социальные явления суть вещи, и о них нужно рассуждать как о
вещах. Для того чтобы доказать это положение, не обязательно
философствовать об их природе, разбирать их аналогии с явлениями низших
миров. Достаточно указать, что для социолога они составляют единственное
datum*1*. Вещью же является все то, что дано, представлено или, точнее,
навязано наблюдению. Рассуждать о явлениях как о вещах — значит
рассуждать о них как о данных, составляющих отправной пункт науки.
Социальные явления бесспорно обладают этим признаком. Нам дана не идея,
создаваемая людьми о стоимости,— она недоступна наблюдению,— а
стоимости, реально обмениваемые в сфере экономических отношений. Нам
дано не то или иное представление о нравственном идеале, а совокупность
правил, действительно определяющих поведение. Нам Дано не понятие о
пользе или о богатстве, а экономическая организация во всей ее полноте.
Возможно, что социальная жизнь есть лишь развитие известных понятий, но
если предположить, что это так, то все-таки эти Понятия не даны
непосредственно. Дойти до них можно, следовательно, не прямо, а лишь
посредством феноменологической реальности, выражающей их. Мы не знаем a
priori, от каких идей происходят различные течения, на которые
распределяется социальная жизнь, и существуют ли они; лишь дойдя по ним
до их источников, мы узнаем, откуда они происходят.

Нам нужно, следовательно, рассматривать социальные явления сами по себе,
отделяя их от сознающих и представляющих их себе субъектов. Их нужно
изучать извне, как внешние вещи, ибо именно в таком качестве они
предстают перед нами. Если этот внешний характер лишь кажущийся, то
иллюзия рассеется по мере того, как наука будет продвигаться вперед, и
мы увидим, как внешнее, так сказать, войдет внутрь. Но решения нельзя
предвидеть заранее, и даже если бы в конце концов у них и не оказалось
всех существенных свойств вещей, вначале их все-таки надо трактовать
так, как будто бы эти свойства у них были. Это правило, стало быть,
прилагается ко всей социальной реальности в целом, без всякого
исключения. Даже те явления, которые, по-видимому, представляют собою
наиболее искусственные устройства, должны рассматриваться с этой точки
зрения. Условный характер обычая или института никогда не должен
предполагаться заранее. Если, кроме того, нам будет позволено сослаться
на наш личный опыт, то мы можем уверить, что, действуя таким образом,
часто с удовольствием видишь, что факты, вначале кажущиеся самыми
произвольными, оказываются при более внимательном наблюдении обладающими
постоянством и регулярностью, симптомами их объективности.

Впрочем, сказанного об отличительных признаках социального факта
достаточно, чтобы убедить нас в этой объективности и доказать нам, что
она непризрачна. Действительно, вещь узнается главным образом по тому
признаку, нто она не может быть изменена простым актом воли. Это не
значит, что она не подвержена никакому изменению. Но, чтобы произвести
это изменение, недостаточно пожелать этого, надо приложить еще более или
менее напряженное усилие из-за сопротивления, которое она оказывает и
которое, к тому же, не всегда может быть побеждено. А мы видели, что
социальные факты обладают этим свойством. Они не только не являются
продуктами нашей воли, но сами определяют ее извне. Они представляют
собой как бы формы, в которые мы вынуждены отливать наши действия. Часто
даже эта необходимость такова, что мы не можем избежать ее. Но если даже
нам удается победить ее, то сопротивление, встречаемое нами, дает нам
знать, что мы находимся в присутствии чего-то, от нас не зависящего.
Следовательно, рассматривая социальные явления как вещи, мы лишь
сообразуемся с их природой.

В конце концов реформа, которую необходимо осуществить в социологии, во
всех отношениях тождественна реформе, преобразовавшей в последние
тридцать лет психологию. Точно так же как Конт и Спенсер провозглашают
социальные факты фактами природы, не трактуя их, однако, как вещи, так и
различные эмпирические школы давно уже признали естественный характер
психологических явлений, все еще продолжая применять к ним чисто
идеологический метод. Действительно, эмпиристы, так же как и их
противники, пользовались исключительно интроспекцией. Факты же,
наблюдаемые лишь на самом себе, слишком редки, скоропреходящи и
изменчивы, чтобы приобрести значение и власть над нашими привычными
понятиями о них. Когда же последние не подчинены другому контролю, у них
нет противовеса, вследствие чего они занимают место фактов и составляют
содержание науки. Так, ни Локк, ни Кондильяк не рассматривали
психические явления объективно. Они изучали не ощущение, а определенную
идею ощущения. Поэтому-то, хотя в некоторых отношениях они и подготовили
почву Для научной психологии, последняя возникла гораздо позднее, когда,
наконец, дошли до понимания того, что состояния сознания могут и должны
рассматриваться извне, а не с точки зрения испытывающего их сознания.

Такова великая революция в этой области. Все особые приемы, все новые
методы, которыми обогатилась эта наука, суть лишь различные средства
полнее осуществить эту основную идею. Такой же прогресс остается
осуществить социологии. Нужно, чтобы из субъективной стадии, из которой
она еще почти не вышла, она перешла к стадии объективной.

Этот переход к тому же здесь более легок, чем в психологии.
Действительно, рсихичрпкие фад.тт.т по самой природе своей даны как
состояния субъекта, от которого они, по-видимому, неотделимы. Так как
они являются внутренними по самому определению, то их нельзя,
по-видимому, рассматривать как внешние, не искажая при этом их природы.
Для того чтобы рассматривать их таким образом, нужно не только усилие
абстракции, но и целая совокупность приемов и уловок. Наоборот, в
социальных фактах гораздо более естественно и непосредственно
присутствуют все признаки вещи. Право существует в кодексах, ход
повседневной жизни записывается в статистические таблицы, в исторические
памятники, моды воплощаются в костюмах, вкусы — в произведениях
искусства. В силу самой своей природы они стремятся установиться вне
индивидуальных сознаний, так как господствуют над последними.
Следовательно, для того чтобы видеть их как вещи, не нужно замысловато
их истолковывать. С этой точки зрения у социологии перед психологией
есть важное преимущество, которое не было замечено до сих пор, но
которое должно ускорить ее развитие. Ее факты, может быть, труднее
объяснить, так как они более сложны, но их легче уловить наблюдением.
Психология же, наоборот, с большим трудом не только обрабатывает, но и
добывает факты. Следовательно, мо’жно думать, что, когда данный принцип
социологического метода будет единодушно признан и применен на практике,
социология будет прогрессировать с такой быстротой, которую нельзя даже
представить себе, судя по медленности ее теперешнего развития. И тогда
она даже опередит психологию, обязанную своим превосходством
исключительно своему историческому старшинству10.

10 Правда, большая сложность социальных фактов делает изучение их более
затруднительным, но в виде компенсации за это социология, будучи
последней, может воспользоваться успехами, достигнутыми ранее
появившимися науками, и многому научиться у них. Это использование уже
существующего не может не ускорить ее развитие.

II

Но опыт наших предшественников показал нам, что, для того чтобы
обеспечить практическое существование этой только что установленной
истины, недостаточно ни теоретически доказать ее, ни даже проникнуться
ею. Ум настолько склонен не признавать ее, что мы неизбежно вернемся к
прежним заблуждениям, если не подчинимся строгой дисциплине, главнейшие
правила которой будут сейчас изложены как королларии предыдущего
правила.

1. Первый королларий состоит в следующем: нужно систематически устранять
все предпонятия.

Специальное доказательство этого правила излишне, оно вытекает из всего,
что было сказано раньше. Оно, кроме того, составляет основание всякого
научного метода. Методическое сомнение Декарта есть, в сущности, лишь
его применение. Если в процессе основания науки Декарт ставит себе за
правило сомневаться во всех тех идеях, которые он получил раньше, то это
значит, что : он хочет пользоваться лишь научно обоснованными понятиями,
т. е. понятиями, выработанными по устанавливаемому им методу; все те,
которые он получает из другого источника, должны быть отброшены, по
крайней мере временно. Мы уже видели, что теория идолов у Бэкона имеет
тот же смысл. Обе великие доктрины, столь часто противополагаемые друг
другу, совпадают в этом основном пункте. Нужно, стало быть, чтобы
социолог, и определяя предмет своих изысканий, и в ходе своих
доказательств, категорически отказался от употребления таких понятий,
которые образовались вне науки, для потребностей, не имеющих ничего
общего с наукой. Нужно, чтобы он освободился от этих ложных
очевидностей, которые тяготеют над умом толпы, чтобы он поколебал раз и
навсегда иго эмпирических категорий, которое привычка часто делает
тираническим. И если все же иногда необходимость вынудит его прибегнуть
к ним, то есть, по крайней мере, он сделает это с сознанием их малой
ценности, для того чтобы не отводить им в доктрине роли, которой они
недостойны.

Это освобождение потому особенно трудно в социологии, что здесь часто
бывает замешано чувство. Действительно, к нашим политическим и
религиозным верованиям, к важным нравственным правилам мы относимся со
страстью, совсем иначе, чем к объектам физического мира; этот страстный
характер влияет на наше понимание и объяснение их. Идеи, разрабатываемые
нами о них, так же близки нашему сердцу, как и их объекты, и приобретают
поэтому такой авторитет, что не выносят противоречия. Ко всякому мнению,
противоречащему им, относятся враждебно. Возьмем, например, какое-нибудь
утверждение, несогласное с идеей патриотизма или индивидуального
достоинства. Его будут отрицать, на какие бы доказательства оно ни
опиралось. За ним не признают истинности и заранее не примут, а страсть
для своего оправдания без труда внушит доводы, легко признаваемые
решающими. У этих понятий может быть такой престиж, что они вообще будут
нетерпимы к научному исследованию. Сам тот факт, что они и явления, ими
выраженные, подвергаются холодному и сухому анализу, возмущает некоторые
умы. Всякий, собирающийся изучать нравственность извне и как внешнюю
реальность, кажется этим утонченным людям лишенным нравственного
чувства, как вивисектор кажется толпе лишенным обыкновенной
чувствительности. Не только не допускают, что эти чувства подлежат
научному рассмотрению, но считают себя обязанными обращаться к ним для
того, чтобы заниматься наукой о вещах, к которым они относятся.

«Горе ученому,— восклицает один красноречивый историк религии,— горе
ему, если он приступает к божественным предметам, не сохраняя в глубине
своего сознания, в неразрушимых недрах своего духа, там, где спят души
предков, сокровенного святилища, из которого временами поднимается
благоухание фимиама, строка псалма, страдальческий или победный крик, с
каким он ребенком обращался к небу по примеру своих братьев и который
внезапно связывает его с пророками»11.

11 Darmesteter L. Les prophetes d’lsrael, p. 9.

Любое возражение будет слишком слабо против этой мистической доктрины,
которая, как и всякий мистицизм, является, в сущности, лишь
замаскированным эмпиризмом, отрицающим всякую науку. Чувства, имеющие
объектом социальные вещи, не имеют преимущества перед другими чувствами,
так как происхождение их то же самое. Они тоже образовались исторически,
они также продукт человеческого опыта, но опыта неясного и
неорганизованного. Они возникают не вследствие какого-то неизвестного
трансцендентального предвосхищения действительности, но являются
результирующей всевозможных впечатлений и эмоций, собранных
беспорядочно, случайно, без методической интерпретации. Они не только не
дают нам света высшего, чем свет разума, но образованы исключительно из
неясных, хотя и сильных состояний. Приписывать им преимущество — значит
отдать первенство низшим способностям разума над высшими, значит обречь
себя на более или менее витиеватые словопрения. Наука, созданная таким
образом, может удовлетворять лишь те умы, которые предпочитают мыслить
скорее в согласии со своим чувством, чем с разумом, предпочитают
непосредственные и туманные синтезы, даваемые ощущением ясному и
терпеливому мыслительному анализу. Чувство — объект науки, а не критерий
научной истины. Впрочем, нет науки, которая в начале своем не
встречалась бы с подобными препятствиями. Было время, когда чувства,
относящиеся к предметам физического мира и обладающие религиозным или
нравственным характером, с не меньшей силой противились установлению
физических наук. Можно, следовательно, надеяться, что этот предрассудок,
постепенно изгоняемый то из одной науки, то из другой, исчезнет наконец
и из последнего своего убежища — социологии и предоставит и здесь полный
простор ученому.

2. Предыдущее правило носит отрицательный характер. Оно рекомендует
социологу избавиться от гнета обыденных понятий и обратить свое внимание
на факты. Но оно не говорит, каким образом он должен уловить последние с
целью объективно изучить их.

Всякое научное исследование обращено на определенную группу явлений,
отвечающих одному и тому же определению. Первый шаг социолога должен,
следовательно, заключаться в определении тех вещей, которые он будет
изучать, с тем чтобы и он сам, и другие знали, о чем идет речь. Это
первое и обязательнейшее условие всякого доказательства и всякой
проверки; в действительности можно контролировать какую-нибудь теорию,
лишь умея различать факты, которые она должна объяснить. Кроме того,
поскольку именно этим первоначальным определением устанавливается сам
объект науки, то последний будет вещью или нет в зависимости от того,
каким будет это определение.

Для того чтобы оно было объективным, нужно, очевидно, чтобы оно выражало
явления не на основании идеи о них, а на основании внутренне присущих им
свойств. Нужно, чтобы оно характеризовало их через составные элементы их
природы, а не по соответствию их с более или менее идеальным понятием.
Но в тот момент, когда исследование только начинается, когда факты не
подверглись еще никакой обработке, могут быть добыты лишь те их
признаки, которые являются достаточно внешними для того, чтобы быть
непосредственно видимыми. Несомненно, признаки, скрытые глубже, более
существенны. Их объяснительная ценность выше, но они неизвестны на этой
фазе науки и могут быть предвосхищены лишь в том случае, если реальность
будет заменена какой-нибудь концепцией. Следовательно, содержание этого
основного определения нужно искать среди первых. С другой стороны, ясно,
что это определение должно содержать в себе без исключения и различия
все явления, обладающие теми же признаками, так как у нас нет ни
основания, ни средств выбирать между ними. Эти свойства тогда — все
известное нам о реальности; поэтому они должны иметь решающее значение
при группировке фактов. У нас нет никакого другого критерия, который мог
бы хотя бы отчасти ограничить действие предыдущего. Отсюда следующее
правило: Объектом исследования следует выбирать лишь группу явлений,
определенных Предварительно некоторыми общими для них внешними
признаками, и включать в это же исследование все явления, отвечающие
данному определению. Мы констатируем, например, существование некоторого
количества действий, обладающих тем внешним признаком, что совершение их
вызывает со стороны общества особую реакцию, называемую наказанием. Мы
составляем из них группу sui generis, которую помещаем в одну общую
рубрику. Мы называем преступлением всякое наказуемое действие и делаем
преступление, определяемое таким образом, объектом особой науки,
криминологии. Точно так же мы наблюдаем внутри всех известных обществ
существование еще отдельных маленьких обществ, узнаваемых нами по тому
внешнему признаку, что они образованы из лиц, связанных между собой
известными юридическими узами и большею частью кровным родством. Из
фактов, сюда относящихся, мы составляем особую группу и называем ее
особым именем; это — явления семейной жизни. Мы называем семьей всякий
агрегат подобного рода и делаем ее объектом специального исследования,
не получившего еще определенного наименования в социологической
терминологии. Переходя затем от семьи вообще к различным семейным типам,
надо применять то же правило. Приступая, например, к изучению клана, или
материнской семьи, или семьи патриархальной, надо начать с определения
их по тому же самому методу. Предмет каждой проблемы, будь она общей или
частной, должен быть установлен согласно тому же принципу.

Действуя таким образом, социолог с первого шага вступает прямо в сферу
реального. Действительно, такой способ классификации фактов зависит не
от него, не от особого склада его ума, а от природы вещей. Признак,
вследствие которого факты относятся к той или иной группе, может быть
указан всем, признан всеми, и утверждения одного наблюдателя могут быть
проверены другими. Правда, понятие, сформированное таким образом, не
всегда совпадает и даже обыкновенно не совпадает с обыденным понятием.
Так, например, очевидно, что факты свободомыслия или нарушения этикета,
столь неуклонно и строго наказываемые во многих обществах, не считаются
общим мнением преступными даже по отношению к этим обществам. Точно так
же клан не есть семья в обыкновенном значении слова. Но это неважно, так
как речь идет не просто о том, чтоб открыть средство, позволяющее нам
достаточно надежно находить факты, к которым применяются слова
обыденного языка и идеи, ими выражаемые. Нам нужно из различных деталей
создавать новые понятия, приспособленные к нуждам науки и выражаемые при
помощи специальной терминологии. Это не значит, конечно, что обыденное
понятие бесполезно для ученого; нет, оно служит указателем. Он
информирует нас, что где-то существует группа явлений, объединенных
одним и тем же названием и, следовательно, по всей вероятности, имеющих
общие свойства; так как он всегда в какой-то мере связан с явлениями, то
иной раз он может даже указывать нам, хотя и в общих чертах, в каком
направлении нужно искать их. Но так как он сформировался беспорядочно,
то вполне естественно, что он не вполне совпадает с научным понятием,
созданным в связи с ним12.

12 На практике всегда отправляются от обыденного понятия и обыденного
слова. Ищут, нет ли среди вешей, смутно обозначаемых этим словом, таких,
которые имели бы общие внешние признаки. Если таковые находятся и если
понятие, образованное подобной группировкой фактов, хотя и не вполне
(что редко), но, по крайней мере в большей части своей, совпадает с
понятием обыденным, то можно продолжать обозначать его тем же словом,
как и последнее, и можно сохранить в науке выражение, употребляющееся в
разговорном языке. Но если уклонение слишком значительно, если обыденное
понятие смешивает в себе ряд различных понятий, то создание новых и
специальных терминов становится необходимым.

Как бы очевидно и важно ни было это правило, оно почти не соблюдается в
социологии. Именно потому, что в ней говорится о таких вещах, о которых
мы говорим постоянно, как, например, семья, собственность, преступление
и т. д., социологу кажется чаще всего бесполезным предварительно и точно
определять их. Мы так привыкли пользоваться этими словами, беспрестанно
употребляемыми нами в разговоре, что нам кажется бесполезным определять
тот смысл, в котором мы их употребляем. Ссылаются просто на общепринятое
понятие. Последние же очень часто многозначны. Эта многозначность служит
причиной того, что под одним и тем же термином и в одном и том же
объяснении соединяют вещи, в действительности очень различные. Отсюда
возникает неисправимая путаница. Так, существует два вида моногамических
союзов: одни фактические, другие носят юридический характер. В первых у
мужа бывает лишь одна жена, хотя юридически он может иметь их несколько;
во вторых закон воспрещает им быть полигамными. Фактическая моногамия
встречается у многих видов животных и в некоторых низших обществах, и
встречается не спорадически, а так же часто, как если бы она
предписывалась законом. Когда народ рассеян на обширном пространстве,
общественная связь очень слаба, и вследствие этого индивиды живут
изолированно друг от друга. Тогда каждый мужчина, естественно, старается
добыть себе жену, и только одну, потому что в этом состоянии разобщения
ему трудно иметь их несколько. Обязательная же моногамия наблюдается,
наоборот, лишь в наиболее развитых обществах. Эти два вида супружеских
союзов имеют, следовательно, очень различное значение, а между тем они
обозначаются одним и тем же словом, так, как говорят о некоторых
животных, что они моногамны, хотя у них нет ничего похожего на
юридические обязательства. Так, Спенсер, приступая к изучению брака,
употребляет слово «моногамия», не определяя его, в обыкновенном и
двусмысленном значении. Отсюда вытекает, что эволюция брака кажется ему
содержащей необъяснимую аномалию, так как он думает, что высшая форма
полового союза наблюдается уже на первых этапах исторического развития,
что она вскоре исчезает в промежуточном периоде и затем появляется
снова. Из этого он заключает, что нет определенного соотношения между
социальным прогрессом вообще и прогрессивным движением к совершенному
типу семейной жизни. Надлежащее определение предупредило бы эту
ошибку13.

13 То же отсутствие определения позволяло иногда утверждать, что
демократия в равной мере встречается и в начале, и в конце истории.
Истина в том, что первобытная демократия и теперешняя весьма отличаются
друг от друга.

В других случаях тщательно стараются определить подлежащий исследованию
объект, но, вместо того чтобы включить в определение и сгруппировать под
одной и той же рубрикой все явления, имеющие одни и те же внешние
свойства, между ними производят сортировку. Выбирают некоторые из них,
нечто вроде элиты, и только за ними признают право иметь данные
свойства. Что же касается остальных, то их принимают как бы за
Узурпаторов этих отличительных признаков и с ними не считаются. Но легко
предвидеть, что таким образом можно получить лишь субъективное и
искаженное понятие. Действительно, указанное отбрасывание может быть
сделано лишь в соответствии с предвзятой идеей, потому что вначале
никакое исследование не успело еще установить наличие подобной
узурпации, даже если предположить, что она возможна. Выбранные явления
были взяты лишь потому, что они более других отвечали той идеальной
концепции, которая была создана об этом виде реальности. Например,
Гарофало в начале своей «Криминологии» очень хорошо доказывает, что
точкой отправления этой науки должно быть «социологическое понятие о
преступлении»14.

14 Garofalo. Criminologie, p. 2.

Но, для того чтобы создать это понятие, он не сравнивает без различия
все те действия, которые в обществах разного типа неуклонно влекли за
собой наказания, а только некоторые из них, именно те, которые
оскорбляют средние и неизменные элементы нравственного чувства. Что же
касается нравственных чувств, исчезнувших в ходе эволюции, то они
кажутся ему не основанными на природе вещей по той причине, что им не
удалось сохраниться. Вследствие этого действия, считавшиеся преступными,
так как они оскорбляли эти чувства, заслужили, по его мнению, это
название лишь благодаря случайным и более или менее патологическим
обстоятельствам. Но такое исключение он делает лишь вследствие сугубо
субъективной концепции нравственности. Он отталкивается от идеи, что
нравственная эволюция, взятая у самого своего источника или вблизи его,
изобилует всякого рода шлаком и примесями, которые она затем постепенно
уничтожает, и лишь теперь ей удалось избавиться от всех случайных
элементов, нарушавших ее течение. Но этот принцип не является ни
очевидной аксиомой, ни доказанной истиной, это лишь гипотеза, которую к
тому же ничто не подтверждает. Изменчивые элементы нравственного чувства
не менее обусловлены природой вещей, чем элементы неизменные; изменения,
через которые прошли первые, доказывают лишь, что сами вещи изменились.
В зоологии специфические формы, присущие низшим видам, считаются не
менее естественными, чем формы, повторяющиеся на всех ступенях иерархии
видов животных. Точно так же действия, считающиеся преступными в
первобытных обществах и утратившие это наименование, действительно
преступны по отношению к этим обществам, как и те, за которые мы
продолжаем наказывать теперь. Первые соответствуют изменчивым условиям
социальной жизни, вторые — условиям постоянным, но первые не более
искусственны, чем вторые.

Более того: даже если бы эти действия незаконно приняли
криминологический характер, их все-таки не следует радикально отделять
от других, так как болезненные формы любого явления имеют ту же природу,
что и формы нормальные, вследствие чего для определения этой природы
необходимо наблюдать как первые, так и вторые. Болезнь не
противопоставляется здоровью, это две разновидности одного и того же
рода, взаимно проясняющие друг друга. Это правило, давно уже признанное
и практикуемое как в биологии, так и в психологии, социолог точно так же
должен уважать. Если только не допускать, что одно и то же явление может
быть вызвано то одной, то другой причиной, т. е. если не отрицать
принцип причинности, то причины, придающие действию отличительный
признак преступления «ненормальным» образом, в видовом отношении не
могут отличаться от причин, вызывающих тот же результат нормальным
порядком; вторые отличаются от первых лишь степенью или тем, что они не
действуют при той же совокупности обстоятельств. Ненормальное
преступление, стало быть, все равно преступление и должно поэтому
входить в определение преступления. Что же получается? А то, что
Гарофало принимает за род то, что есть лишь вид или даже простая
разновидность. Факты, к которым прилагается его формула преступности,
представляют лишь ничтожное меньшинство из тех фактов, которые она
должна была бы охватывать, так как она не подходит ни к Религиозным
преступлениям, ни к преступлениям против этикета, церемониала, традиций
и пр., которые, хотя и исчезли из наших современных кодексов, зато
заполняют почти все уголовное право предшествующих обществ. Это такая же
ошибка в методе, как и та, вследствие которой некоторые ученые
отказывают дикарям во всякой нравственности15.

15 Lubbock. Les origines de la civilisation, ch. VIII. He менее
неправильно говорить вообще, что древние религии безнравственны. Истина
же в том, что у них своя собственная нравственность.

Они исходят из идеи, что только наша нравственность есть нравственность;
но она, очевидно, неизвестна первобытным народам или существует у них в
зародышевом состоянии. Но это определение произвольно. Применим наше
правило — и все изменится. Для того чтобы определить, нравственно или
безнравственно какое-нибудь предписание, мы должны рассмотреть, имеет
оно или нет внешний признак нравственности. Признак этот заключается в
репрессивной диффузной санкции, т. е. в осуждении общественным мнением
всякого нарушения этого предписания. Всякий раз, когда мы встречаемся с
фактом, содержащим этот признак, мы не имеем права отказать ему в
названии нравственного, так как этот признак служит доказательством
тождества его природы с природой других нравственных фактов. Правила же
такого рода не только встречаются в низших обществах, но они в них еще
многочисленнее, чем в обществах цивилизованных. Масса действий,
предоставленных теперь свободному суждению, предписывалась тогда как
обязательная. Ясно, в какие заблуждения можно впасть, когда или не дают
определения, или определяют плохо.

Но могут сказать: определяя явления по их видимым признакам, не отдаем
ли мы тем самым предпочтение поверхностным свойствам в ущерб основным
атрибутам? Не значит ли это, перевернув логический порядок, базироваться
на верхушках, а не на основаниях вещей?

Так, определяя преступление через наказание, почти неизбежно подвергают
себя обвинению в желании вывести преступление из наказания, или,
согласно известной цитате, в желании видеть источник стыда в эшафоте, а
не в искупаемом действии. Но упрек покоится на смешении. Так как
определение, правило которого мы только что сформулировали, помещается в
начале научного исследования, то оно не имеет целью выражать сущность
реальности, оно должно лишь дать нам возможность достигнуть этого в
дальнейшем. Единственная его функция заключается в том, чтобы привести
нас в соприкосновение с вещами, а так как последние доступны разуму лишь
извне, то оно и выражает их по их внешним свойствам. Но оно не объясняет
эти вещи; оно обеспечивает лишь начальную точку опоры, необходимую нам
для объяснения. Конечно, не наказание создает преступление, но лишь
посредством его преступление обнаруживается внешним образом, и от него
поэтому мы должны отталкиваться, если хотим дойти до понимания
преступления.

Приведенное возражение было бы обоснованно лишь в том случае, если бы
внешние признаки были в то же время случайными, т. е. если бы они не
были связаны с основными свойствами. Действительно, в таких условиях
наука, отметив их, не имела бы никакой возможности идти дальше; она не
могла бы проникнуть глубже в реальность, так как не было бы никакого
связующего звена между поверхностью и глубиной. Но если только принцип
причинности не есть пустое слово, то в тех случаях, когда определенные
признаки одинаково и без всякого исключения встречаются во всех явлениях
данной группы, можно быть уверенным, что они тесно связаны с природой
этих явлений и соответствуют ей. Если некая группа действий одинаково
представляет ту особенность, что с ней связана уголовная санкция, то это
значит, что существует тесная связь между наказанием и основными
свойствами этих действий. Поэтому, как бы поверхностны ни были эти
свойства, если они наблюдались с помощью правильного метода, они хорошо
указывают ученому тот путь, по которому он должен следовать, чтобы
проникнуть в глубину вещей. Они являются первым и необходимым звеном той
цепи, которую образуют научные объяснения.

Так как внешняя сторона вещей дается нам ощущением, то, резюмируя, можно
сказать, что наука, чтобы быть объективной, должна исходить не из
понятий, образовавшихся без нее, а из ощущений. Она должна заимствовать
прямо у чувственных данных элементы своих первоначальных определений. И
действительно, достаточно представить себе, в чем состоит дело науки,
чтобы понять, что она не может действовать иначе. Ей нужны понятия,
выражающие вещи адекватно, такими, каковы они есть, а не такими, какими
их полезно представлять себе для практики. Те же понятия, которые
установились без ее помощи, не отвечают этому условию. Нужно, стало
быть, чтобы она создала новые, а для этого, устраняя общепринятые
понятия и слова, их выражающие, она должна вернуться к ощущению — первой
и необходимой основе всех понятий. Именно из ощущения исходят все общие
идеи, истинные и ложные, научные и ненаучные. Точка отправления науки
или умозрительного знания не может, следовательно, быть иной, чем точка
отправления обыденного или практического знания. Лишь затем, в способе
обработки этого общего материала начинаются различия.

3. Но ощущение вполне может быть субъективным. Поэтому в естественных
науках принято за правило устранять чувственные данные, рискующие быть
слишком субъективными, и сохранять исключительно те, которым свойственна
достаточная степень объективности. Таким образом, физик заменяет неясные
впечатления, производимые температурой или электричеством, зрительным
представлением колебаний термометра или электрометра. Социолог должен
прибегать к тем же предосторожностям. Внешние признаки, на основании
которых он определяет объект своих исследований, должны быть объективны,
насколько только это возможно.

Можно сформулировать принцип, что социальные факты тем легче могут быть
представлены объективно, чем более полно освобождены они от
индивидуальных фактов, в которых они проявляются.

Действительно, ощущение тем объективнее, чем постояннее объект, к
которому оно относится, так как условие всякой объективности —
существование постоянного и неизменного ориентира, к которому может быть
обращено представление и который позволяет исключить из него все
изменчивое, т. е. субъективное. Если единственные данные нам ориентиры
сами изменчивы и никогда не остаются равными себе, то нет никакой общей
меры, и у нас нет никакого средства различать, что в наших впечатлениях
зависит от внешнего мира, а что исходит от нас. Но пока социальная жизнь
не изолирована и не существует отдельно от воплощающих ее событий, она
обладает именно этим свойством, вследствие того что события эти в разных
случаях и ежеминутно меняют свой облик, сообщая ей свою подвижность. Она
состоит тогда из ряда свободных течений, которые постоянно находятся в
процессе преобразований и не могут быть схвачены взором наблюдателя.
Значит, это не та сторона, с которой ученый может приступить к изучению
социальной реальности. Но мы знаем, что последняя содержит в себе ту
особенность, что, не переставая быть самой собой, она способна
кристаллизоваться. Вне индивидуальных действий, ими возбуждаемых,
коллективные привычки выражаются в определенных формах, юридических и
нравственных правилах, народных поговорках, фактах социальной структуры
и т. д. Так как эти формы устойчивы и меняются в зависимости от того,
как их применяют, то они составляют устойчивый объект, постоянную меру,
всегда доступную наблюдателю и не оставляющую места для субъективных
впечатлений и чисто личных представлений. Юридическое правило есть то,
что оно есть, и нет двух способов понимать его. Поскольку, с другой
стороны, эти обычаи являются консолидированной социальной жизнью, то
правомерно — если нет указаний на противоположное16 — изучать последнюю
через них.

Следовательно, когда социолог предпринимает исследование какого-нибудь
класса социальных фактов, он должен стараться рассматривать их с той
стороны, с которой они представляются изолированными от своих
индивидуальных проявлений. В силу этого-то принципа мы изучали
общественную солидарность, ее различные формы и их эволюцию через
систему юридических правил, их выражающих17.

17 Нужно было бы, например, иметь основания считать, что в данный момент
право больше не выражает истинного состояния социальных отношений, для
того чтобы указанная замена не была правомерной.

16 См.: Division du travail social, I, 1.

Точно так же, если пытаться различать и классифицировать разные типы
семьи по литературным описаниям путешественников, а иной раз и
историков, то можно подвергнуться опасности смешать самые различные
виды, сблизить самые отдаленные типы. Если же, наоборот, основанием этой
классификации сделать юридическое строение семьи, особенно
наследственное право, то мы получим объективный критерий, который, не
будучи безупречным, предупредит тем не менее многие заблуждения18.
Допустим, мы хотим классифицировать различные виды преступлений. Тогда
надо постараться воссоздать образ жизни, профессиональные обычаи,
употребляемые в различных частях преступного мира, и мы признаем столько
же криминологических типов, сколько различных форм представляет его
организация. Для того чтобы постичь нравы, народные верования, нужно
обратиться к пословицам и поговоркам, их выражающим. Конечно, действуя
таким образом, мы оставляем временно вне науки конкретное содержание
коллективной жизни, а между тем, как бы изменчиво оно ни было, мы не
имеем права a priori постулировать его непознаваемость. Но если хотеть
следовать путем правильного метода, то первые пласты науки нужно
утверждать на твердой почве, а не на зыбком песке. Нужно приступить к
миру социальных явлений с тех сторон, с которых он наиболее доступен
научному исследованию. Лишь позднее можно будет повести исследование
дальше и, последовательно приближаясь, постепенно проникнуть в эту
ускользающую реальность, которою, быть может, ум человеческий никогда не
будет в силах овладеть вполне.

18 Ср. нашу работу: Introduction a la sociologie de la famille. Annales
de la faculte des lettres de Bordeaux. 1889.

Глава III

ПРАВИЛА, ОТНОСЯЩИЕСЯ К РАЗЛИЧЕНИЮ НОРМАЛЬНОГО И ПАТОЛОГИЧЕСКОГО

Наблюдение, осуществляемое согласно упомянутым правилам, охватывает два
разряда фактов, весьма различных по некоторым своим признакам: факты,
которые именно таковы, какими они должны быть, и факты, которые должны
бы были быть другими,— явления нормальные и патологические. Мы уже
видели, что их необходимо одинаково включать в определение, которым
должно начинаться всякое исследование. Но если в некоторых отношениях
они и одной и той же природы, то все-таки они составляют две
разновидности, которые важно различать. Но располагает ли наука
средствами, позволяющими провести это различие?

Этот вопрос в высшей степени важен, так как от решения его зависит
представление о роли науки, особенно науки о человеке. По одной теории,
сторонники которой принадлежат к самым различным школам, наука ничего не
может сообщить нам о том, чего мы должны хотеть. Ей известны, говорят,
лишь факты, которые все имеют одинаковую ценность и одинаковый интерес;
она их наблюдает, объясняет, но не судит. Для нее нет таких фактов,
которые были бы достойны порицания. Добро и зло не существуют в ее
глазах. Она может сообщить нам, каким образом причины вызывают
следствия, но не какие цели нужно преследовать. Для того чтобы знать не
то, что есть, а то, что желательно, нужно прибегнуть к внушениям
бессознательного, каким бы именем его ни называли: инстинктом, чувством,
жизненной силой и пр. Наука, говорит один уже упомянутый автор, может
осветить мир, но она оставляет тьму в сердцах; и само сердце должно
нести себе свой собственный свет. Наука, таким образом, оказывается
лишенной, или почти лишенной, всякой практической силы и вследствие
этого не имеющей большого права на существование, так как зачем
трудиться над познанием Реального, если это познание не может служить
нам в жизни? Быть может, скажут, что, открывая нам причины явлений, она
доставляет нам средство вызывать их по нашему желанию и вследствие этого
осуществлять цели, преследуемые нашей волей по сверхнаучным основаниям.
Но всякое средство в известном отношении само является целью, так как,
для того чтобы пустить его в ход, его надо желать так же, как и цель, им
преследуемую. Всегда существуют разные пути, ведущие к данной цели, и
надо, следовательно, выбирать между ними. Если же наука не может помочь
нам в выборе лучшей цели, то как же может она указать нам лучший путь
для ее достижения? Почему станет она нам рекомендовать наиболее быстрый
путь предпочесть наиболее экономичному, наиболее верный — наиболее
простому, или наоборот? Если она не может руководить нами в определении
высших целей, то она так же бессильна, когда дело касается этих
второстепенных и подчиненных целей, называемых средствами.

Идеологический метод позволяет, правда, избежать этого мистицизма, и
желание избежать последнего и было отчасти причиной устойчивости этого
метода. Действительно, лица, применявшие его, были слишком
рационалистичны, чтобы допустить, что человеческое поведение не
нуждается в руководстве посредством рефлексии, и тем не менее они не
видели в явлениях, взятых самих по себе, независимо от всяких
субъективных данных, ничего, что позволило бы классифицировать их по их
практической ценности. Казалось, следовательно, что единственное
средство судить о них — это подвести их под какое-нибудь понятие,
которое господствовало бы над ними. Поэтому использование понятий,
которые управляли бы сличением фактов, вместо того чтобы вытекать из
них, становилось необходимостью всякой рациональной социологии. Но мы
знаем, что если в этих условиях практика и опирается на рефлексию, то
последняя, будучи использована таким образом, все-таки ненаучна.

Решение задачи, поставленной нами, позволит нам отстоять права разума,
не впадая в идеологию. Действительно, для обществ, как и для индивидов,
здоровье хорошо и желательно, болезнь же, наоборот, плоха, и ее следует
избегать. Если, стало быть, мы найдем объективный критерий, внутренне
присущий самим фактам и позволяющий нам научно отличать здоровье от
болезни в разных категориях социальных явлений, то наука будет в
состоянии прояснить практику, оставаясь в то же время верной своему
методу. Конечно, так как теперь она не достигла еще глубокого познания
индивида, то она может дать нам лишь общие указания, которые могут быть
конкретизированы надлежащим образом лишь при непосредственном восприятии
отдельной личности. Состояние здоровья, как оно может быть определено
наукой, не подойдет вполне ни к одному индивиду, так как тут приняты в
расчет лишь наиболее общие условия, от которых все более или менее
уклоняются; тем не менее это драгоценный ориентир для поведения. Из
того, что этот ориентир нужно прилаживать затем к каждому отдельному
случаю, не следует, что он лишен всякого интереса для познания.
Наоборот, он представляет собою норму, которая должна служить основанием
для всех наших практических рассуждений. В таких условиях нельзя
утверждать, что мысль бесполезна для действия. Между наукой и искусством
нет более бездны, одно является непосредственным продолжением другой.
Наука, правда, может дойти до фактов лишь при посредничестве искусства,
но искусство является лишь продолжением науки. И можно также спросить
себя, не должна ли уменьшаться практическая немощь последней, по мере
того как устанавливаемые ею законы будут все полнее и полнее выражать
индивидуальную реальность.

I

Обыкновенно на боль смотрят как на показатель болезни, и несомненно, что
вообще между этими двумя фактами существует связь, не лишенная
постоянства и точности. Существуют заболевания тяжелые, но
безболезненные; с другой стороны, незначительные расстройства могут
причинять настоящее мучение, как, например, засорение глаза кусочком
угля. В некоторых случаях отсутствие боли или же удовольствия являются
симптомами болезни. Существует неуязвимость, которая носит
патологический характер. В таких обстоятельствах, в которых здоровый
человек страдал бы, неврастеник может испытывать чувство наслаждения,
болезненный характер которого неоспорим. И наоборот, боль сопровождает
ряд состояний, таких, как голод, усталость, роды, которые суть явления
чисто физиологические.

Можем ли мы сказать, что здоровье, заключаясь в счастливом развитии
жизненных сил, узнается по полной адаптации организма к своей среде, и
можем ли мы, наоборот, назвать болезнью все, что нарушает эту адаптацию?
Но, во-первых (нам придется впоследствии вернуться к этому вопросу),
вовсе не доказано, чтобы всякое внутреннее состояние организма
находилось в соответствии с каким-либо внешним условием. Кроме того,
если бы даже этот критерий мог действительно служить отличительным
признаком здоровья, то сам он нуждался бы еще в другом, дополнительном
критерии, так как, во всяком случае, нам надо было бы указать, с помощью
какого принципа можно решить, что такой-то способ адаптации совершеннее
другого.

Нельзя ли разграничить их по их отношению к нашим шансам на долгую
жизнь? Здоровье было бы тогда таким состоянием организма, при котором
эти шансы максимальны, болезнь же была бы, наоборот, тем, что их
уменьшает. Действительно, можно не сомневаться в том, что вообще
следствием болезни является ослабление организма. Но не одна болезнь
вызывает этот результат. Репродуктивные функции у некоторых низших видов
неизбежно влекут за собой смерть и даже у наивысших видов бывают связаны
с риском. Между тем они нормальны. Старость и детство имеют те же
следствия, так как старик и ребенок наиболее подвержены влиянию
разрушительных факторов. Но разве они больны и разве нужно признавать
здоровье только за зрелым человеком? Странным было бы такое суждение в
области физиологии и здоровья! Если же старость уже сама по себе
болезнь, то как отличить здорового старика от болезненного? С такой
точки зрения нужно будет и менструацию отнести к числу болезненных
явлений, так как, вызывая известные расстройства, она увеличивает
восприимчивость женщины к заболеванию. Но как же назвать болезненным
такое состояние, отсутствие или преждевременное исчезновение которого
бесспорно составляет патологическое явление? В этом случае рассуждают
так, как будто бы в здоровом организме всякая мелочь должна играть
полезную роль, как будто всякое внутреннее состояние точно отвечает
какому-то внешнему условию и вследствие этого способствует обеспечению
жизненного равновесия и уменьшению шансов смерти. Наоборот, есть
основание предполагать, что некоторые анатомические или функциональные
элементы не служат прямо ничему, а существуют просто потому, что они не
могут не существовать ввиду общих условий жизни. Их тем не менее нельзя
назвать болезненными, так как болезнь есть прежде всего нечто такое,
чего можно избежать и что не содержится в нормальном устройстве живого
существа. Но вместо укрепления организма они могут иногда уменьшать силу
его сопротивления и вследствие этого увеличивают риск смерти.

С другой стороны, болезнь не всегда имеет результат, в функции которого
ее хотят определить. Нет ли массы повреждений, слишком легких для того,
чтобы им можно было приписать ощутимое влияние на жизненные основы
организма? Даже среди наиболее серьезных некоторые не имеют никаких
вредных последствий, если мы умеем бороться с ними тем оружием, которым
располагаем. Человек, страдающий гастритом, может прожить так же долго,
как и здоровый, если он соблюдает известную гигиену. Конечно, он
вынужден заботиться о себе, но не вынуждены ли мы все делать это и может
ли иначе поддерживаться жизнь? У каждого из нас своя гигиена; гигиена
больного не похожа на гигиену современного ему среднего человека его
среды, но это единственная разница между ними в этом отношении. Болезнь
не делает нас совсем особыми существами, не приводит нас в состояние
непоправимой дезадаптации, она принуждает нас лишь адаптироваться иначе,
чем большинство окружающих. Кто нам сказал, что не существует болезней,
которые в конце Концов оказываются даже полезными? Оспа, прививаемая нам
вакциной, является настоящей болезнью, которую мы вызываем у себя
добровольно, и тем не менее она увеличивает наши шансы на выживание.
Существует, может быть, много других случаев, в которых расстройство,
причиненное болезнью, незначительно по сравнению с создаваемым ею
иммунитетом.

Наконец, и это самое важное, данный критерий чаще всего неприменим. В
крайнем случае можно установить, что смертность, самая низкая, какая
только известна, встречается в такой-то определенной группе индивидов,
но нельзя доказать, что не может быть смертности еще меньшей. Кто сказал
нам, что не может быть другого устройства, которое еще более уменьшило
бы ее? Следовательно, данный фактический минимум случаев смерти не
является ни доказательством полной адаптации, ни надежным признаком
здоровья, если иметь в виду предыдущее определение. Кроме того, очень
трудно установить подобную группу и изолировать ее от всех других групп,
как это нужно было бы для того, чтобы наблюдать органическое устройство,
присущее только ей и служащее предполагаемой причиной ее превосходства.
Если дело касается болезни, исход которой обыкновенно смертелен, то
очевидно, что шансы существа на выживание незначительны. Но
доказательство особенно трудно, когда болезнь не такова, чтобы прямо
повлечь за собой смерть. На самом деле существует лишь один объективный
способ доказать, что существа, поставленные в определенные условия,
имеют меньше шансов выжить, чем другие; это — показать, что в
действительности большинство из них живет менее долго. Но если в случаях
чисто индивидуальных болезней это доказательство часто возможно, то оно
совершенно неосуществимо в социологии, потому что у нас нет той точки
опоры, которой располагает биолог, а именно цифры средней смертности. Мы
не можем даже с приблизительной точностью определить, в какой момент
рождается общество и в какой оно умирает. Все эти проблемы, которые
далеко не решены даже в биологии, для социолога еще окутаны тайной.
Кроме того, события, происходящие в процессе социальной жизни и
повторяющиеся почти идентично во всех обществах того же типа, слишком
разнообразны, для того чтобы можно было определить, в какой мере одно из
них могло способствовать ускорению окончательной развязки. Когда дело
касается индивидов, то ввиду их многочисленности можно выбрать такие,
которые сходны лишь в том, что все имеют одну и ту же аномалию;
последняя, таким образом, изолируется от всех сопровождающих явлений, и
потому становится возможным изучать ее влияние на организм. Если,
например, у тысячи взятых наугад ревматиков смертность значительно выше
средней, то существуют веские основания приписать этот результат
ревматическому диатезу. Но поскольку в социологии каждый социальный вид
имеет лишь небольшое число представителей, то поле сравнения слишком
ограниченно, чтобы подобного рода группировки могли иметь доказательную
силу.

За отсутствием же такого фактического доказательства остаются возможными
лишь дедуктивные рассуждения, выводы которых имеют значение лишь
субъективных предположений. Таким путем докажут не то, что такое-то
событие действительно ослабляет социальный организм, а то, что оно
должно его ослаблять. С этой целью укажут, что оно непременно повлечет
за собой такое-то вредное для общества последствие, и на этом основании
его объявят болезненным. Но даже если предположить, что оно
действительно вызовет это последствие, может случиться, что
отрицательные стороны этого последствия будут вознаграждены, и с
избытком, преимуществами, которых не замечают. Кроме того, оно может
быть названо гибельным лишь при условии, что оно расстраивает нормальное
осуществление функций. Но такое доказательство предполагает, что задача
уже решена, так как оно возможно лишь при условии, что заранее
определено, в чем заключается нормальное состояние, и, следовательно,
уже известно, по какому признаку его можно узнать. Но можно ли его
строить a priori из разных частей? Излишне говорить, чего может стоить
подобная постройка. Вот почему в социологии, как и в истории, одни и те
же события объявляются то благотворными, то пагубными в зависимости от
личных пристрастий ученого. Так, неверующий теоретик постоянно отмечает
в остатках веры, сохраняющихся среди общего потрясения религиозных
воззрений, болезненное явление, тогда как для верующего великой
социальной болезнью нашего времени является само неверие. Точно так же
для социалиста нынешняя экономическая организация есть факт социальной
тератологии*2*, тогда как для ортодоксального экономиста патологическими
по преимуществу являются социалистические тенденции. И каждый для
подтверждения своего мнения находит силлогизмы, по его мнению правильно
построенные.

Общий недостаток этих определений состоит в желании преждевременно дойти
до сущности явлений. Они предполагают доказанными такие положения,
которые — оставляя в стороне их истинность или ложность — могут быть
доказаны лишь тогда, когда наука достаточно продвинулась вперед. Для
нас, впрочем, это значит следовать установленному выше правилу. Вместо
того чтобы стремиться сразу определить, отношения нормального и
ненормального состояний с жизненными силами, поищем вначале просто
какой-нибудь внешний, непосредственно воспринимаемый, но объективный
признак, который позволил бы нам отличать друг от друга эти два разряда
фактов.

Всякое социологическое явление, как и всякое, впрочем, биологическое
явление, способно, оставаясь, в сущности, тем же самым, принимать
различные формы, смотря по обстоятельствам. Эти формы бывают двух родов.
Одни распространены на всем пространстве вида; они встречаются если и не
у всех его представителей, то, по крайней мере, у большинства. Если они
и не тождественны во всех конкретных случаях, в которых наблюдаются, то
все-таки их изменения от одного субъекта к другому весьма ограниченны.
Другие формы, наоборот, носят исключительный характер; они не только
встречаются у меньшинства, но и здесь чаще всего не продолжаются в
течение всей жизни индивида. Они представляют собой исключение как в
пространстве, так и во времени1.

1 С помощью такого определения можно отличать болезнь от уродства.
Последнее есть исключение лишь в пространстве: оно не встречается у
большинства индивидов, но продолжается всю жизнь. Впрочем, ясно, что эти
два разряда фактов различаются лишь в степени, но не по существу;
границы между ними весьма неопределенны, так как болезнь не лишена
способности к распространению, а уродство — к определенному изменению
Следовательно, определяя их, нельзя их резко разграничить. Различие
между ними не может быть более резким, чем различие между
морфологическим и Физиологическим, потому что в общем болезнь есть
ненормальность физиологического порядка, а уродство — ненормальность
порядка анатомического.

Перед нами, следовательно, две особые разновидности явлений, которые
должны обозначаться различными терминами. Мы будем называть нормальными
факты, обладающие формами наиболее распространенными- другие же назовем
болезненными или патологическими. Если условиться называть-еред-ним
типом то абстрактное существо, которое мы получим, соединив в одно
целое, в нечто вроде абстрактной индивидуальности, свойства, чаще всего
встречающиеся в пределах вида и взятые в их наиболее распространенных
формах, то можно сказать, что йормальный-пт совпадает с типом средним и
что всякое уклонение.,от этого эталона здоровья есть болезненное
явление. Правда, средний тип не может быть определен так же точно, как
тип индивидуальный, так как его составные атрибуты не вполне устойчивы и
способны изменяться. Но нельзя сомневаться, что он может быть
установлен, так как он составляет непосредственный предмет науки,
сливаясь с типом родовым. Физиолог изучает функции среднего организма,
то же можно сказать и о социологе. Когда мы умеем отличать друг от друга
социальные виды (об этом см. ниже), тогда в любое время можно найти,
какова наиболее распространенная форма явления в определенном виде.

Мы видим, что факт может быть назван патологическим только по отношению
к данному виду. Условия здоровья и болезни не могут быть определены in
ab-stracto и абсолютно. В биологии это правило признано всеми. Никогда
никому не приходило в голову, чтобы нормальное для моллюска было также
нормальным и для позвоночного. У каждого вида свое здоровье, потому что
у него свой собственный тип, и здоровье самых низких видов не меньше,
чем здоровье наиболее высоких. Тот же принцип применим и к социологии,
хотя здесь он часто не признается. Нужно отказаться от весьма
распространенной еще привычки судить об институте, обычае, нравственном
правиле так, как будто бы они были дурны или хороши сами по себе и
благодаря самим себе для всех социальных типов без различия.

Так как масштаб, с помощью которого можно судить о состоянии здоровья
или болезни, изменяется вместе с видами, то он может изменяться и для
одного и того же вида, если последний, в свою очередь, подвергся
изменениям. Таким образом, с чисто биологической точки зрения нормальное
для дикаря не всегда нормально для человека цивилизованного, и
наоборот2. Существует разряд изменений, которые особенно важно принимать
во внимание, потому что они происходят регулярно во всех видах: это
изменения, связанные с возрастом. Здоровье старика не такое, как у
зрелого человека, точно так же, как здоровье последнего отличается от
здоровья ребенка. То же самое можно сказать и об обществах3.

2 Например, дикарь, у которого был бы ограниченный пищевой канал и
развитая нервная система здорового цивилизованного человека, в своей
среде был бы больным.

3 Мы сокращаем эту часть нашего изложения, так как относительных
социальных фактов в целом мы могли бы лишь повторить здесь то, что
сказано нами в другом месте о делении нравственных фактов на нормальные
и ненормальные. См.: Division du travail social, p. 33—39.

Следовательно,/социальный факт можно назвать нормальным для
определенного социального вида только относительно определенной фазы его
развития. Поэтому, для того чтобы узнать, имеет ли он право на это
наименование, недостаточно наблюдать, в каких формах он встречается в
болыпинстввлпринадле-жащих к данному виду обществ; нужно еще
рассматривать последние в соответствующей фазе их эволюции.

По-видимому, мы ограничились лишь определением слов, так как только
сгруппировали явления по их сходствам и различиям и дали название
полученным группам. Но в действительности понятия, сформированные нами
таким образом, хотя и имеют то преимущество, что узнаются по объективным
и легко воспринимаемым признакам, однако не расходятся с обыденным
понятием о здоровье и болезни. В самом деле, разве болезнь не
представляется всем случайностью, хотя и допускаемой природой живого
существа, однако для него необычной? Древние философы, выражая это
представление, говорили, что болезнь не вытекает из природы вещей, что
она есть продукт известного рода случайности, внутренне присущей
организмам. Такой взгляд, несомненно, есть отрицание всякой науки, так
как в болезни так же мало чудесного, как и в здоровье; она в той же мере
заложена в природе существ. Только она не заложена в их нормальной
природе, не содержится в их обычной организации и не связана с условиями
существования, от которых они обыкновенно зависят. Наоборот, типичным
для вида является состояние здоровья. Невозможно даже представить себе
вид, который сам по себе и в силу своей основной организации был бы
неизлечимо болен. Вид есть норма по преимуществу и вследствие этого не
может содержать в себе ничего ненормального.

Правда, в обыденной речи под здоровьем понимают также состояние, в целом
предпочитаемое болезни. Но это определение содержится уже в предыдущем.
В самом деле, свойства, совокупность которых образует нормальный тип,
смогли сделаться общими для данного вида не без причины. Эта общность
сама по себе является фактом, нуждающимся в объяснении и обнаружении
причины. Но она была бы необъяснима, если бы самые распространенные
формы организации не были также, по крайней мере в целом, и самыми
полезными. Как могли бы они сохраниться при столь большом разнообразии
обстоятельств, если бы они не позволяли индивидам лучше сопротивляться
разрушительным воздействиям? Наоборот, если другие формы более редки, то
очевидно, что в среднем числе случаев представляющие их субъекты
выживают с большим трудом. Наибольшая распространенность первых служит,
стало быть, доказательством их превосходства4.

4 Гарофало, правда, попытался отличить болезненное от ненормального
(см.: Criminologie, p. 109, 110). Но в доказательство он приводит лишь
два следующих аргумента. 1) Слово «болезнь» обозначает всегда нечто
стремящееся к полному или частичному разрушению организма; если нет
разрушения, то имеет место выздоровление, а не устойчивое состояние, как
во многих аномалиях. Однако мы видели, что аномалия в среднем числе
случаев также содержит в себе угрозу для жизни. Правда, это не всегда
так, но и болезнь опасна лишь в большинстве случаев. Что же касается
отсутствия устойчивости, то указывать на последнее как на отличительный
признак болезни — значит забывать о хронических болезнях и совершенно
отделять тератологическое от патологического. Уродства устойчивы. 2)
Говорят, что Нормальное и ненормальное различаются в зависимости от
расы, тогда как Различие между физиологическим и патологическим
действительно для всего человеческого рода. Мы только что показали, что,
наоборот, часто то, что является болезнью для дикаря, не является ею для
цивилизованного человека. Условия физического здоровья изменяются вместе
со средой.

II

Последнее соображение дает даже средство для осуществления контроля над
результатами изложенного метода.

Так как распространенность, характеризующая с внешней стороны нормальные
явления, сама есть явление объяснимое, то, как только она прямо
установлена наблюдением, следует попытаться объяснить ее. Конечно, можно
быть уверенным заранее, что она имеет причину, но важно знать точно,
какова эта причина. Действительно, нормальный характер явления будет
более очевиден, если будет доказано, что внешний признак, его
обнаруживший, не только нагляден, но и обусловлен природой вещей,— если,
одним словом, можно будет возвести эту фактическую нормальность в
правовую. Такое доказательство, впрочем, не всегда будет заключаться в
демонстрации полезности явления для организма, хотя это будет
встречаться чаще всего по упомянутым выше причинам. Но может также
случиться, как мы отмечали выше, что явление будет нормально, не служа
ничему, нормально просто потому, что оно неизбежно вытекает из природы
данного существа. Так, может быть, было бы полезно, чтобы роды не
вызывали столь сильных расстройств в женском организме, но это
невозможно. Следовательно, нормальность явления будет объясняться уже
тем, что оно связано с условиями существования рассматриваемого вида:
или как механическое, неизбежное следствие этих условий, или как
средство, позволяющее организмам адаптироваться к ним5.

5 Можно, правда, спросить, не будет ли явление полезно потому уже, что
оно неизбежно вытекает из общих условий жизни. Мы не можем заняться этим
философским вопросом. Впрочем, мы коснемся его далее.

Такое доказательство полезно не только в качестве проверки. Не надо
забывать, что отличать нормальное от ненормального важно главным образом
для прояснения практики. А для того чтобы действовать со знанием дела,
недостаточно знать, чего мы должны желать, но и почему мы должны желать
этого. Научные положения относительно нормального состояния будут более
непосредственно применимы к частным случаям, когда они будут
сопровождаться указанием на их основания, потому что тогда легче будет
узнать, в каких случаях и в каком направлении их нужно изменить при
применении на практике.

Бывают даже обстоятельства, при которых указанная проверка совершенно
необходима, так как применение только первого метода может ввести в
заблуждение. Она необходима для переходных периодов, когда весь вид
находится в процессе изменения, еще не установившись окончательно в
новой форме. В этом случае единственный нормальный тип, уже
воплотившийся и данный в фактах, есть тип прошлого, который, однако, уже
не отвечает новым условиям существования. Таким образом, какой-нибудь
факт может сохраняться на всем пространстве вида, уже не отвечая
требованиям ситуации. Он обладает тогда лишь кажущейся нормальностью:
всеобщее распространение его есть только обманчивый ярлык, потому что,
поддерживаясь лишь слепой силой привычки, оно не является более
признаком того, что наблюдаемое явление тесно связано с общими условиями
коллективного существования. Эта трудность существует, впрочем, только
для социологии, с ней не сталкивается биолог. Действительно, очень редко
бывает, чтобы животные виды были вынуждены принимать неожиданные формы.
Естественные нормальные изменения, переживаемые ими,— те, которые
регулярно воспроизводятся у каждой особи, преимущественно под влиянием
возраста. Они, следовательно, известны или могут быть известны, так как
они уже реализовались в массе случаев; поэтому в каждый момент развития
животного и даже в периоды кризисов можно знать, в чем заключается
нормальное состояние. Так же обстоит дело и в социологии с обществами,
принадлежащими к низшим видам. Так как многие из них закончили уже круг
своего развития, то закон их нормальной эволюции установлен или, по
крайней мере, может быть установлен. Но когда дело касается наиболее
развитых и поздних обществ, то этот закон не может быть известен, так
как они не прошли еще своей истории. Социологу, таким образом, может
быть затруднительным решить, нормально такое-то явление или нет, потому
что у него нет никакого ориентира.

Он выйдет из затруднения, действуя так, как мы сказали. Установив
посредством наблюдения, что факт распространен, он обратится к условиям,
определившим это всеобщее распространение в прошлом, и затем исследует,
существуют ли еще эти условия в настоящем или же, наоборот, они
изменились. В первом случае он будет вправе считать явление нормальным,
а во втором — нет. Например, для того чтобы узнать, нормально или нет
современное экономическое состояние европейских народов с характерным
для него отсутствием организации6, надо найти, что породило его в
прошлом. Если эти условия те же, в которых находятся современные
общества, то указанное положение нормально, несмотря на протесты, им
вызываемые. Если же, наоборот, оно связано с той старой социальной
структурой, которую мы назвали в другом месте сегментарной7 и которая
вначале составляла основной каркас обществ, а затем постепенно исчезала,
то нужно заключить, что теперь оно — явление болезненное, как бы
распространено оно ни было. По этому же методу должны быть разрешены все
спорные вопросы этого рода, такие, как, например, нормально или нет
ослабление религиозных верований или развитие власти государства8.

6 См. об этом заметку, опубликованную нами в «Revue philosophique» (Nov.
1893) «La definition du socialisme».

7 Сегментарными обществами, и в частности сегментарными обществами с
территориальной основой, мы называем такие, группировка основных
элементов которых соответствует территориальным делениям. См.: Division
du travail social, p. 189-210.

8 В некоторых случаях можно действовать несколько иначе и доказать, что
факт, в нормальном характере которого сомневаются, заслуживает или не
заслуживает этого сомнения, показав, что он тесно связан с
предшествующим развитием рассматриваемого социального типа и даже с
социальной эволюцией в целом, или же, наоборот, что он противоречит тому
и другому. Таким способом мы смогли доказать, что теперешнее ослабление
религиозных верований и, шире, коллективных чувств по поводу
коллективных объектов вполне нормально. Мы доказали, что это ослабление
становится все более и более явным, по мере того как общества
приближаются к нашему современному типу, а последний, в свою очередь,
более развит (см.: Division du travail social, p. 73—182). Но, в
сущности, этот метод есть лишь частный случай предшествующего, потому
что если нормальность этого явления могла быть установлена таким
образом, то это значит в то же время, что оно было связано с самыми
общими условиями нашего коллективного существования. Действительно, если
этот регресс религиозного сознания становится тем более заметным, чем
определеннее структура наших обществ, то это значит, что он связан не со
случайной причиной, а с самим строением нашей социальной среды. А так
как, с другой стороны, характерные особенности последней теперь,
бесспорно, более развиты, чем прежде, то вполне нормально, что растут
также и зависящие от нее явления. Этот метод отличается от предыдущего
лишь тем, что условия, объясняющие и обосновывающие всеобщность явления,
не наблюдаются прямо, а выводятся индуктивно. Известно, что оно связано
с природой социальной среды, но неизвестно, в чем состоит эта связь и
как она осуществляется.

Тем не менее этот метод ни в коем случае не может ни заменить
предшествующий, ни применяться первым. Во-первых, он затрагивает
вопросы, о которых нам придется говорить дальше и к которым можно
приступить, лишь достаточно продвинувшись в науке; он заключает в себе,
в общем, почти полное объяснение явлений, так как предполагает
известными или их причины, или их функции. Однако за некоторыми
исключениями, для того чтобы размежевать области физиологии и патологии,
важно в самом начале исследования иметь возможность разделить факты на
нормальные и ненормальные. Затем, для того чтобы считаться нормальным,
факт должен быть признан полезным или необходимым по отношению к
нормальному типу. Иначе можно было бы доказать, что болезнь совпадает со
здоровьем, потому что она неизбежно вытекает из пораженного ею
организма; лишь к среднему организму она стоит в ином отношении. Точно
так же применение какого-нибудь лекарства, полезного для больного, могло
бы считаться нормальным явлением, тогда как оно очевидно ненормально,
поскольку полезно лишь в ненормальных обстоятельствах. Следовательно,
этим методом можно пользоваться лишь при условии, что нормальный тип
предварительно определен; определить же его можно лишь другим приемом.
Наконец, если верно, что все нормальное полезно, раз оно необходимо, то
неверно, что все полезное нормально. Мы можем быть уверены, что
состояния, распространившиеся среди представителей данного вида, более
полезны, чем состояния, оставшиеся исключениями; но мы не можем быть
уверены в том, что они самые полезные из существующих или тех, которые
могли бы существовать. У нас нет никаких оснований думать, что в нашем
опыте были испытаны все возможные комбинации; среди комбинаций, никогда
не реализованных, хотя и возможных, могут обнаружиться гораздо более
полезные, чем те, которые нам известны. Понятие полезного шире понятия
нормального; оно относится к последнему, как род к виду. Невозможно
вывести большее из меньшего, род из вида, но вид можно найти в пределах
рода, так как последний содержит его в себе. Поэтому, как только
всеобщий характер явления установлен, можно, показав, в чем его
полезность, подтвердить результаты первого метода. Итак, мы можем
формулировать три следующих правила:

1) Социальный факт нормален для определенного социального типа,
рассматриваемого в определенной, фазе его развития, когда он имеет место
в большинстве принадлежащих этому виду обществ, рассматриваемых в
соответствующей фазе их эволюции.

2) Можно проверить результаты, применения предшествующего метода,
показав, что распространенность явления’зависит от общих условий
коллективной жизни рассматриваемого социального типа.

Но в таком случае, возразят нам, реализация нормального типа не самая
возвышенная задача, которую можно поставить себе, и, чтобы пойти далее,
надо превзойти науку. Нам не нужно обсуждать здесь этот вопрос ex
professo*3*; ответим только: 1) что он носит чисто теоретический
характер, так как в действительности нормальный тип, состояние здоровья
реализуются довольно трудно и достигаются достаточно редко для того,
чтобы мы не напрягали своего воображения с целью найти что-нибудь
лучшее; 2) что эти улучшения, объективно более полезные, не становятся
от этого объективно желательными, так как, если они не отвечают никакому
скрытому или явному стремлению, они не прибавят ничего к счастью; если
же они отвечают какому-нибудь стремлению, то это значит, что нормальный
тип еще не реализован; 3) наконец, для того чтобы улучшить нормальный
тип, его нужно знать. Следовательно, превзойти науку можно, лишь
опираясь на нее.

3) Эта проверка необходима, когда факт относится к социальному виду, еще
не завершившему процесса своего полного развития.

III

В настоящее время мы настолько привыкли еще одним махом решать указанные
трудные вопросы, настолько привыкли определять с помощью силлогизмов и
поверхностных наблюдений, нормален или нет данный социальный факт, что
описанную процедуру сочтут, быть.может, излишне сложной. Кажется, что,
для того чтобы отличить болезнь от здоровья, нет надобности в столь
сложных приемах. Разве мы не различаем их ежедневно? Верно, но надо еще
посмотреть, насколько удачно мы это делаем. Трудность решения этих
проблем скрывается от нас тем обстоятельством, что, как мы видим, биолог
решает их относительно легко. Но мы забываем, что ему гораздо легче, чем
социологу, заметить, каким образом каждое явление затрагивает силу
сопротивления организма, а отсюда определить его нормальный или
ненормальный характер с точностью практически удовлетворительной. В
социологии большая сложность и подвижность фактов обязывают и к большей
осторожности, как это доказывают противоречивые суждения различных
партий об одном и том же явлении. Для того чтобы наглядно
продемонстрировать, насколько необходима эта осмотрительность, покажем
на нескольких примерах, к каким ошибкам может привести ее недостаток и
как в новом свете выступают перед нами самые существенные явления, когда
их обсуждают методически.

Преступление есть факт, патологический характер которого считается
неоспоримым. Все криминологи согласны в этом. Если они объясняют этот
болезненный характер различным образом, то признают его единодушно.
Между тем данная проблема требует менее поспешного рассмотрения.

Действительно, применим предшествующие правила. Преступление наблюдается
не только в большинстве обществ того или иного вида, но во всех
обществах всех типов. Нет такого общества, в котором не существовала бы
преступность. Правда, она изменяет форму; действия, квалифицируемые как
преступные, не везде одни и те же, но всегда и везде существовали люди,
которые поступали таким образом, что навлекали на себя уголовное
наказание. Если бы, по крайней мере, с переходом обществ от низших к
более высоким типам процент преступности (т. е. отношение между годичной
цифрой преступлений и цифрой народонаселения) снижался, то можно было бы
думать, что, не переставая быть нормальным явлением, преступление
все-таки стремится утратить этот характер. Но у нас нет никакого
основания верить в существование подобного регресса. Многие факты
указывают, по-видимому, скорее на движение в противоположном
направлении. С начала столетия статистика дает нам возможность следить
за движением преступности; последняя повсюду увеличилась. Во Франции
увеличение достигает почти 300%. Нет, следовательно, явления с более
несомненными симптомами нормальности, поскольку оно тесно связано с
условиями всякой коллективной жизни. Делать из преступления социальную
болезнь значило бы допускать, что болезнь не есть нечто случайное, а,
наоборот, вытекает в некоторых случаях из основного устройства живого
существа; это значило бы уничтожить всякое различие между
физиологическим и патологическим. Конечно, может случиться, что сама
преступность примет ненормальную форму; это имеет место, когда,
например, она достигает чрезмерного роста. Действительно, не подлежит
сомнению, что эта избыточность носит патологический характер.
Существование преступности само по себе нормально, но лишь тогда, когда
оно достигает, а не превосходит определенного для каждого социального
типа уровня, который может быть, пожалуй, установлен при помощи
предшествующих правил9.

9 Из того, что преступление есть явление нормальной социологии, не
следует, чтобы преступник был индивидом, нормально организованным с
биологической и психологической точек зрения. Оба вопроса не зависят
друг от друга. Эта независимость станет понятней, когда мы рассмотрим
ниже разницу между психическими и социологическими фактами.

Мы приходим к выводу, по-видимому, достаточно парадоксальному. Не
следует обманывать себя; относить преступление к числу явлений
нормальной социологии — значит не только признавать его явлением
неизбежным, хотя и прискорбным, вызываемым неисправимой испорченностью
людей; это значит одновременно утверждать, что оно есть фактор
общественного здоровья, составная часть всякого здорового общества. Этот
вывод на первый взгляд настолько удивителен, что он довольно долго
смущал нас самих. Но, преодолев это первоначальное удивление, нетрудно
найти причины, объясняющие и в то же время подтверждающие эту
нормальность.

Прежде всего, преступление нормально, так как общество, лишенное его,
было бы совершенно невозможно.

Преступление, как мы показали в другом месте, представляет собой
действие, оскорбляющее известные коллективные чувства, наделенные особой
энергией и отчетливостью. Для того чтобы в данном обществе перестали
совершаться действия, признаваемые преступными, нужно было бы, чтобы
оскорбляемые ими чувства встречались во всех индивидуальных сознаниях
без исключения и с той степенью силы, какая необходима для того, чтобы
сдержать противоположные чувства. Предположим даже, что это условие
могло бы быть выполнено, но преступление все-таки не исчезнет, а лишь
изменит свою форму, потому что та же самая причина, которая осушила бы
таким образом источники преступности, немедленно открыла бы новые.

Действительно, для того чтобы коллективные чувства, которые защищает
уголовное право данного народа в данный момент его истории, проникли в
сознания, до тех пор для них закрытые, или получили бы большую власть
там, где до той поры у них ее было недостаточно, нужно, чтобы они
приобрели большую интенсивность, чем та, которая у них была раньше.
Нужно, чтобы для общества в целом эти чувства обрели большую энергию,
так как из другого источника они не могут почерпнуть силу, необходимую
для проникновения в индивидов, дотоле к ним особенно невосприимчивых.
Для того чтобы исчезли убийцы, нужно, чтобы увеличилось отвращение к
пролитой крови в тех социальных слоях, из которых формируются ряды
убийц, а для этого нужно, чтобы оно увеличилось во всем обществе. Притом
само отсутствие преступления прямо способствовало бы достижению этого
результата, так как чувство кажется гораздо более достойным уважения,
когда его всегда и неизменно уважают. Но следует обратить внимание, что
эти сильные состояния общего сознания не могут усилиться таким образом
без того, чтобы не усилились одновременно и некоторые более слабые
состояния, нарушение которых ранее вызывало лишь чисто нравственные
проступки; потому что последние являются лишь продолжением, лишь
смягченной формой первых. Так, воровство и просто нечестность оскорбляют
одно и то же альтруистическое чувство — уважение к чужой собственности.
Но одно из этих действий оскорбляет данное чувство слабее, чем другое, а
так как, с другой стороны, это чувство в среднем в сознаниях не
достигает такой интенсивности, чтобы живо ощущалось и более легкое из
этих оскорблений, то к последнему относятся терпимее. Вот почему
нечестного только порицают, тогда как вора наказывают. Но если это же
чувство станет настолько сильным, что совершенно уничтожит склонность к
воровству, то оно сделается более чутким к обидам, до тех пор
затрагивавшим его лишь слегка. Оно будет, стало быть, реагировать на них
с большей живостью; эти нарушения подвергнутся более энергичному
осуждению, и некоторые из них перейдут из списка простых нравственных
проступков в разряд преступлений. Так, например, нечестные и нечестно
выполненные договоры, влекущие за собой лишь общественное осуждение или
гражданское взыскание, станут преступлениями. Представьте себе общество
святых, идеальный, образцовый монастырь. Преступления в собственном
смысле будут там неизвестны, но проступки, кажущиеся извинительными
толпе, вызовут там то же негодование, какое вызывает обыкновенное
преступление у обыкновенных людей. Если же у этого общества будет власть
судить и карать, то оно сочтет эти действия преступными и будет
обращаться с ними как с таковыми. На том же основании человек совершенно
честный судит свои малейшие нравственные слабости с той же строгостью, с
какой толпа судит лишь действительно преступные действия. В былые
времена насилие над личностью было более частым, чем теперь, потому что
уважение к достоинству индивида было слабее. Так как это уважение
выросло, то такие преступления стали более редкими, но в то же время
многие действия, оскорблявшие это чувство, попали в уголовное право, к
которому первоначально они не относились10.

10 Клевета, оскорбление, диффамация, мошенничество и т. д.

Чтобы исчерпать все логически возможные гипотезы, можно спросить себя,
почему бы такому единодушию не распространиться на все коллективные
чувства без исключения; почему бы даже наиболее слабым из них не
сделаться достаточно энергичными для того, чтобы предупредить всякое
инакомыслие. Нравственное сознание общества воспроизводилось бы у всех
индивидов целиком с энергией, достаточной для того, чтобы помешать
всякому оскорбляющему его действию, как преступлениям, так и чисто
нравственным проступкам. Но такое абсолютное и универсальное однообразие
совершенно невозможно, так как окружающая нас физическая среда,
наследственные предрасположения, социальные влияния, от которых мы
зависим, изменяются от одного индивида к другому и, следовательно,
вносят разнообразие в нравственное сознание каждого. Невозможно, чтобы
все походили друг на друга в такой степени, невозможно уже потому, что у
каждого свой собственный организм, который занимает особое место в
пространстве. Вот почему даже у низших народов, у которых
индивидуальность развита очень мало, она все-таки существует.
Следовательно, так как не может быть общества, в котором индивиды более
или менее не отличались бы от коллективного типа, то некоторые из этих
отличий неизбежно будут носить преступный характер. Этот характер
сообщается им не внутренне присущим им значением, а тем значением,
которое придает им общее сознание. Если, следовательно, последнее
обладает значительной силой и властью, для того чтобы сделать эти
отличия весьма слабыми в их абсолютной ценности, то оно будет также
более чувствительным и требовательным; реагируя на малейшие отклонения с
энергией, проявляемой им в других условиях лишь против более
значительных расхождений, оно припишет им ту же важность, т. е.
обозначит их как преступные.

Преступление, стало быть, необходимо, оно связано с основными условиями
всякой социальной жизни и уже потому полезно, так как условия, с
которыми оно связано, в свою очередь необходимы для нормальной эволюции
морали и права.

Действительно, теперь невозможно оспаривать того, что право и
нравственность изменяются не только от одного социального типа к
другому, но и для одного и того же типа при изменении условий
коллективного существования. Но, для того чтобы эти преобразования были
возможны, необходимо, чтобы коллективные чувства, лежащие в основе
нравственности, не сопротивлялись изменениям, т. е. обладали умеренной
энергией. Если бы они были слишком сильны, они не были бы пластичны.
Действительно, всякое устройство служит препятствием к переустройству, и
тем сильнее, чем прочнее первоначальное устройство. Чем отчетливее
проявляется известная структура, тем большее сопротивление оказывает она
всякому изменению, что одинаково справедливо как для функционального,
так и для анатомического строения. Если бы не было преступления, то
данное условие не было бы реализовано, так как подобная гипотеза
предполагает, что коллективные чувства достигли беспримерной в истории
степени интенсивности. Все хорошо в меру и при известных условиях;
нужно, чтобы авторитет нравственного сознания не был чрезмерен, иначе
никто не осмелится поднять на него руку и оно очень легко застынет в
неизменной форме. Для его развития необходимо, чтобы оригинальность
индивидов моk