.

Арсеньев К.К. 1903 – Законодательство о печати (книга)

Язык: русский
Формат: книжка
Тип документа: Word Doc
0 27408
Скачать документ

Арсеньев К.К. 1903 – Законодательство о печати

Предисловие

Литературная моя деятельность началась на заре эпохи великих реформ.
Видя, какие преграды встречает на каждом шагу разработка в печати
назревавших один за другим вопросов, зная и по собственному опыту что
такое предварительная цензура, я как и громадное большинство тогдашних
писателей нетерпеливо ждал наступления момента, когда преобразовательная
работа коснется законодательства о печати. Небольшим вкладом в эту
работу была статья, помещенная мной в 1863 году, в “Отечественных
Записках” (редакции С. С. Дудышкина): “О лицах ответствующих перед судом
за преступления, совершаемые печатным словом” (ее основная мысль,
которой я держусь и теперь, заключалась в том, что за каждое
преступление печати должно отвечать только одно лицо). С применением
нового закона о печати мне пришлось встретиться в качестве адвоката: я
выступил защитником в первых двух процессах печати, решенных в 1866 г.
С.-Петербургским окружным судом и судебной палатой (о книге А. С.
Суворина “Всякие” и о статье Ю. Р. Жуковского: “Вопрос молодого
поколения”). Процессы этого рода скоро прекратились, и вместе с тем
обнаружились со всей ясностью как пробелы Закона 6 апреля, так и
недостатки развившейся на его почве административной практики. И на те,
и на другие я указал в обширной статье “Русские законы о печати”,
появившейся в 1869 году, в “Вестнике Европы”. Непосредственным
продолжением ее послужило одно из первых внутренних обозрений, которые я
с марта 1880 года стал писать для этого журнала. Позже я много раз
возвращался к разным сторонам той же темы и теперь решился объединить
сказанное мной в течение сорока слишком лет по поводу наших законов о
печати. Само собой разумеется, что буквально воспроизводятся в
последующем изложении только те части моих статей, хроник и обозрений,
которые бросают свет на историю вопроса или, вследствие мало
изменившихся условий, сохраняют некоторое значение и в настоящее время.
Я старался связать их в одно целое, дополненное всем тем, чего мне
прежде не случалось касаться, и сведенное к заключительным выводам,
каких нельзя было дать в отдельных, журнальных работах. В старости
трудно быть оптимистом, но я все-таки не теряю надежды, что мне удастся
увидеть возобновление дела, начатого в лучшие годы русской общественной
жизни и с тех пор не только остановившегося, но двинувшегося далеко
назад.

6 июля 1903 г.

Глава I. Положение печати в 1855-65 гг.

С воцарением императора Александра II начался новый период русской
истории. Раньше чем в других сферах государственной и общественной жизни
поворот к лучшему стал заметен в области печати. И это совершенно
понятно. Именно здесь, с одной стороны, особенно тяжело чувствовался
насильственно поддерживаемый застой, вызванный недоверием ко всякому
сколько-нибудь свободному движению. С другой стороны, именно здесь
перемена была, до известной степени, возможна без законодательных мер,
всегда требующих немало времени. Не только в эпоху усиленной реакции,
вызванной событиями 1848 года, но и раньше основание новых периодических
изданий встречало препятствия, в огромном большинстве случаев
непреодолимые; теперь административная практика смягчилась, и уже в 1855
году были дозволены два журнала, которым суждено было сыграть видную
роль в истории нашей общественной мысли (“Русский Вестник” и “Русская
Беседа”). В последние десять лет царствования Николая I (1845-54)
разрешен был выход в свет (не считая изданий правительственных
учреждений и ученых обществ) шести газет и девятнадцати журналов
(большей частью специальных: детских, модных, медицинских и т. п.), в
первые десять лет царствования Александра II (1855-64) – шестидесяти
шести газет и ста пятидесяти шести журналов, между которыми специальных
было относительно гораздо меньше, чем в предыдущее десятилетие. Право
касаться вопросов внешней и внутренней политики принадлежало до 1855 г.
только четырем газетам; теперь, с легкой руки Каткова, оно было
постепенно распространено на все периодические издания. Летом 1855 года
была отменена, по ходатайству “Современника”, монополия “Русского
Инвалида” на печатание корреспонденций с театра войны и вообще всего
относящегося к военному быту (даже беллетристических произведений с
военной обстановкой). Еще важнее, чем увеличение числа периодических
изданий, расширение их программ, был сравнительно больший простор,
данный суждениям печати. Обусловленная усмотрением цензоров, различно
понимавших свои обязанности, и меняющимися настроениями высших властей
(специально цензурных и общих), доля свободы, которой фактически
пользовалась печать, подвергалась, однако, большим колебаниям. Периоды,
благоприятные для печати, сменялись периодами обостренной строгости, да
и в продолжение одного и того же периода далеко не одинаково было
положение отдельных журналов. Сегодня в одном месте беспрепятственно
проходило то, что завтра в другом – запрещалось или ставилось в вину
излишне снисходительному цензору. К этому времени относится явление,
небывалое ни прежде, ни позже: широкая популярность некоторых цензоров
(в особенности Бекетова и Крузе), скоро сходивших с официальной сцены,
но оставлявших по себе добрую память, до сих пор соединенную с их
именами. Границы между дозволенным и недозволенным становились все менее
и менее определенными по мере того, как усложнялись задачи внутреннего
управления и ставились на очередь преобразования первостепенной
важности. Неизбежно возникал вопрос, какое участие в их обсуждении можно
и должно предоставить обществу,- а вместе с тем и вопрос о призвании и
значении печатного слова. Предстояло выбрать ту или другую политику по
отношение к печати и установить порядок, соответствующий сделанному
выбору. Другими словами, предстоял пересмотр законодательства о печати.
Необходимость его была сознана очень рано: уже в 1857 г. повелено было
приступить к составлению нового цензурного устава. Дело, по-видимому не
особенно сложное, затянулось, однако, на много лет, и все главные
законодательные акты эпохи великих реформ – Положения о крестьянах,
Университетский устав, Судебные уставы, Положение о земских учреждениях
– опередили Закон 6 апреля 1865 года, неполный и состоявшийся лишь в
виде переходной меры. Посмотрим, в чем заключались главные причины такой
медленности.

Как и все критические минуты народной жизни, конец пятидесятых и начало
шестидесятых годов ознаменованы борьбой противоположных течений. В
данном случае эта борьба, сообразно с условиями времени и места,
происходила без шума, без огласки, на сцене мало доступной для
постороннего глаза; тем не менее она была до крайности упорной, велась с
переменным успехом и не на всех пунктах привела к решительным
результатам. Представители системы пошатнувшейся, но не павшей всецело и
безвозвратно, задерживали и ослабляли на сколько и где могли разрыв с
прошедшим; сторонники движения, во многом несогласные между собою,
нередко шли на компромиссы, не надеясь, а иногда и не желая достигнуть
большего. Во главе врагов свободы слова стояли те же лица, которые
противились освобождению крестьян и коренной переделке судебного строя:
гр. В. Н. Панин (до 1862 года министр юстиции), кн. А. Ф. Орлов (до 1861
года председатель Государственного Совета), кн. В. А. Долгоруков (до
1866 года шеф жандармов); к ним примыкали до 1858 года министр финансов
Брок и главноуправляющий путями сообщения Чевкин. Среднюю позицию
занимали гр. Д. Н. Блудов (главноуправляющий II Отделением Собственной
Е. И. В. Канцелярии) и министры народного просвещения Норов (до 1858
года) и Ковалевский (1858-61). Меньше всего боялись гласности министр
финансов Княжевич (1858-61) и министр иностранных дел кн. Горчаков, но
по самому своему положению они не могли иметь решающего голоса в делах
печати. Таких последовательных и сильных защитников, какими были великий
князь Константин Николаевич, Я. И. Ростовцов, Н. А. Милютин, даже С. С.
Ланской для крестьянской реформы, В. П. Бутков, Н. И. Стояновский, С. И.
Зарудный, даже Д. Н. Замятнин – для реформы судебной, А. В. Головнин –
для реформы университетской, свобода печати в официальном мире не имела.
Не находила она систематической и постоянной поддержки и со стороны
верховного решителя судеб России, относившегося к ней не с тем твердым
убеждением, какое после первых колебаний сложилось в его уме по
крестьянскому делу. В известной книге г. Барсукова о Погодине приведен
чрезвычайно характерный разговор между Чевкиным и кн. Горчаковым,
происходивший в декабре 1858 года в присутствии императора. “Жизнь наша
– бурное море,- сказал Чевкин,- чтобы корабль вернее держался на волнах,
нужно как можно более балласта”. “Помилуйте,- возразил кн. Горчаков,- из
всех кораблей при волнении выбрасывают балласт, чтобы корабль легко шел
по волнам, а наш балласт, мешающий легкому ходу – цензура, и его надо
выбросить. Недостаточно выбросить балласт, надо уметь войти в пристань.-
Для этого нужен свет с маяка. Этого мало; надобно при входе в пристань
не наткнуться на подводные камни. Какая же это пристань, когда около нее
есть подводные камни? Значит пристань и маяк не у места. Но, чтобы
дотолковаться до того, где им быть, необходимо нужно пособие гласности”.
При этих словах кн. Горчакова Государь встал и дружески пожал ему руку.
Ясно, следовательно, на чьей стороне было его сочувствие; но симпатия к
общему началу еще не предрешает способа и меры его осуществления.
Никитенко рассказывает в своем дневнике (под 29 января 1859 г.), что
вновь назначенный попечителем Московского учебного округа Н. В. Исаков,
представляясь Государю, высказал мнение, что гласность необходима. “И я
так думаю,- сказал Государь,- только у нас дурное направление”. Еще
яснее мысль Государя выразилась в разговоре с самим Никитенко (11 марта
1859г.). “Есть стремления,- сказал он,- которые несогласны с видами
правительства. Надо их останавливать. Но я не хочу никаких стеснительных
мер”. Итак, с желанием не стеснять печатное слово соединялось намерение
поставить его в определенные, не слишком широкие рамки. Одновременное
преследование двух существенно различных целей не могло облегчить
исполнение задачи. Много значила и непрерывная смена впечатлений, шедших
из мира печати. Никогда еще в русской литературе таким ключом не кипела
жизнь, тем более поражавшая наблюдателей, чем полнее был
предшествовавший мертвенный застой. После глубокого молчания каждое
громко сказанное слово казалось чуть не криком; после боязливой
приниженности и отсутствия “собственных суждений”,- отсутствия, конечно,
только видимого,- каждая независимая мысль казалась вторжением в
компетенцию власти, посягательством на права, принадлежащая ей одной.
Прибавим к этому перетолкования, добросовестные и недобросовестные,
обобщения, преувеличивающие значение отдельных фактов, чтение между
строками, заподозревающие намерения и чувства – и мы поймем, сколько
элементов неустойчивости и смуты было вносимо чуть не ежедневно в ту
сферу, где вырабатывались, медленно и трудно, предположения о будущем
печати. Сама печать росла количественно, развивалась качественно,
приобретала все более широкое и глубокое влияние; в начале нового
десятилетия она во всех отношениях очень мало походила на то, чем была в
половине предыдущего. Больше было оснований для признания за ней
положительных заслуг, но больше и предлогов для провозглашения ее
зловредной, разрушительной силой.

Проект нового цензурного устава, к разработке которого было приступлено
еще при Норове, был представлен в Государственный Совет, в 1859 г. Е. П.
Ковалевским, но вскоре взят обратно, как потому, что он очень мало
предлагал нового, так и потому, что в это самое время возникла мысль о
другом пути воздействия на печать. Еще в конце 1858 года было решено
образовать особое высшее учреждение, которое должно было “служить
орудием правительства для подготовления умов посредством журналов к
предпринимаемым мерам и направлять, по возможности, новые периодические
издания к общей государственной цели, поддерживая обсуждение
общественных вопросов в видах правительственных”. Предполагалось, что
это учреждение не будет иметь ничего общего с так называемым Комитетом 2
апреля (1848 года), который, являясь как бы цензурой над цензурой,
предназначен был довершить обуздание, упрочить порабощение печати. Новый
комитет должен был действовать “не силой официальной строгости, а мерами
убеждения и поощрения”. В его состав рядом с мало расположенными к
печати А. Е. Тимашевым (начальником штаба корпуса жандармов) и Н. А.
Мухановым (товарищем министра народного просвещения), были введены
нейтральный гр. А. В. Адлерберг (будущий министр Императорского двора,
близкий друг Государя) и благожелательный А. В. Никитенко, мечтавший о
постепенном расширены благоразумно умеренной свободы слова. Деятельность
комитета продолжалась менее года и прекратилась по собственной его
инициативе. Оказалось, что сила вещей наталкивает его на “меры
официальной строгости” и мешает ему приобрести “нравственное влияние” на
печать. Его положение было фальшивым уже вследствие тайны, его
окружавшей (он так и назывался “негласным комитетом по делам
книгопечатания”). Недоверчиво встреченный печатью, не без причины
видевшей в нем новый источник гнета и сумевшей выразить, хотя и не
прямо, свои опасения, он не мог рассчитывать на поддержку общественного
мнения. В ноябре 1859 года постановлено было слить его с Главным
управлением цензуры, отделив последнее от Министерства народного
просвещения и преобразовав его в особое самостоятельное учреждение. Было
намечено уже и лицо, которое должно было стать во главе нового
учреждения – барон М. А. Корф (бывший, после Бутурлина, председателем
Комитета 2 апреля); но вследствие случайных обстоятельств, назначение
это не состоялось, и главное управление цензуры, несколько измененное в
своем составе, осталось в ведении Министерства народного просвещения. К
тому же времени относится несколько большее сосредоточение цензурных
функций, в отправлении которых участвовали до тех пор, каждое по своей
части, все ведомства, чем еще больше затруднялось положение печати.

Когда не удалась попытка дисциплинировать печать путем присоединения к
издавна существовавшему надзору вновь организованного руководства, на
сцену опять выступил общий пересмотр всех постановлений, касающихся
печати. Предварительная цензура, тяжелым гнетом ложась на печать, не
удовлетворяла, с другой стороны, и требованиям правительства.
Инструкции, часто менявшиеся, не вносили в ее деятельность ни
однообразия, ни постоянства, ни системы. Нередко пускались в ход меры
взыскания против цензоров и даже против целых цензурных комитетов.
Бывали и случаи запрещения периодических изданий за статьи, дозволенные
цензурой. Особенно часто такая участь постигала славянофильские газеты:
в 1858 г. было прекращено издание “Молвы”, в 1859 г.- издание “Паруса”
(во главе обеих газет стоял de facto И. С. Аксаков). Естественно поэтому
было остановиться на мысли, что именно в карательных мерах следует
искать выход из положения все больше и больше усложнявшегося, все больше
и больше озабочивавшего правительство. Эта мысль была официально
выражена в ноябре 1861 года министром народного просвещения гр.
Путятиным, по докладу которого была учреждена смешанная комиссия из
чинов Министерств народного просвещения и внутренних дел. В среде
комиссии, однако, за сохранение предварительной цензуры высказались
именно представители Министерства народного просвещения, а за переход к
новому порядку – представители Министерства внутренних дел. На сторону
последних стал новый министр народного просвещения А. В. Головнин.
Учреждена была под председательством кн. Оболенского другая смешанная
комиссия; но еще раньше окончания ее трудов появившиеся тогда первые
признаки внутренней смуты вызвали принятие чрезвычайных мер, из которых
иные, вопреки первоначальному их характеру и назначению, остаются в силе
до настоящего времени. На Министерство внутренних дел было возложено
наблюдение, чтобы в печати не появлялось ничего противного цензурным
правилам; другими словами, ему вверен был надзор над деятельностью в
этой сфере Министерства народного просвещения. Рассуждения о
несовершенстве существующих у нас постановлений и о недостатках и
злоупотреблениях администрации разрешено было печатать только в книгах,
заключающих в себе не менее десяти печатных листов, и в периодических
изданиях, стоящих не менее семи рублей в год. Министрам внутренних дел и
народного просвещения было предоставлено, в случае вредного направления
периодического издания, причислять его к разряду тех, которым не
дозволяется печатание вышеупомянутых рассуждений и прекращать издание в
срок не более восьми месяцев HYPERLINK \l “sub_1” *(1) . С
предварительной цензурой была, таким образом, механически соединена
цензура карательная. Практика очень скоро доказала невозможность
разделения цензурных функций между двумя ведомствами: уже 12 января 1863
года они были переданы всецело Министерству внутренних дел. На его
рассмотрение поступил и законопроект, выработанный комиссией кн.
Оболенского. Новая комиссия, учрежденная под председательством того же
лица уже при Министерстве внутренних дел, составила обширный проект
устава о книгопечатании, разосланный летом 1863 года на заключение
министров и главноуправляющих и затем внесенный на рассмотрение
Государственного Совета.

Мысль об уничтожении или возможно большем ограничении предварительной
цензуры уже в то время не была у нас чем-то новым. Убеждение в бессилии
цензуры было выражено еще в 1856 году кн. Вяземским, занимавшим тогда
пост товарища министра народного просвещения и члена главного управления
цензуры. Ссылаясь на свою сорокалетнюю писательскую опытность, он
заявил, что “все многочисленный, подозрительный и слишком хитро
обдуманные притеснения цензуры не служат к изменению в направлении
понятий и сочувствий. Напротив, они только раздражают умы и отвлекают от
правительства людей, которые по дарованиям своим могут быть ему полезны
и нужны. Наконец, эти притеснения могут именно возродить ту опасность,
от которой думают отделаться прозорливостью цензурной строгости. Они
могут составить систематическую оппозицию, которая, и без журнальных
статей и мимо стойкой цензуры, получит в обществе значение, вес и
влияние”. Логического заключения из этих слов кн. Вяземский не выводил,
но оно напрашивалось само собой и скоро стало находить формулировку даже
в подцензурной прессе. В первом N “Паруса” (январь 1859 г.) И. С.
Аксаков восклицает: “Когда же, Боже мой, можно будет согласно с
требованием совести не хитрить, не выдумывать иносказательных оборотов,
а говорить свое мнение просто и прямо во всеуслышание? Разве не довольно
мы лгали? Чего довольно – изолгались совсем! Разве не выгоднее для
правительства знать искреннее мнение каждого и его отношение к себе?”
Дальше редакция “Паруса” выражает намерение “с полной откровенностью и
постоянно подавать свой голос при разрешении всех общественных
вопросов”, и спрашивает: “неужели нам это не будет дозволено?” – как бы
заранее протестуя против обычного подчинения цензуре. Погодин, статья
которого в “Парусе” также послужила одним из поводов к запрещению этой
газеты, требует в письме на имя министра народного просвещения суда,
выражая готовность претерпеть наказание, лишь бы оно было наложено на
него в силу закона. Еще раньше (в конце 1858 г.) “Русский Вестник”,
рискуя навлечь на себя строгое взыскание (которое ему действительно и
угрожало), красноречиво проводит мысль, что “легчайший способ погубить
какое-нибудь начало в убеждениях людей, лучший способ подорвать его
нравственную силу – взять его под официальную опеку”. В записке,
поданной несколькими московскими редакторами в 1859 г., негласному
комитету по делам книгопечатания, встречаются следующие знаменательные
слова: “Нет ни малейшего препятствия, а напротив, есть все выгоды
возложить полную ответственность на редакторов журналов, дав им право
печатать, по их усмотрению, или с разрешения цензуры, или под
собственной ответственностью. Нет ничего и справедливее, и естественнее,
как отвечать за себя и за свое дело, и нет ничего затруднительнее, как
ответственность за чужое дело. И в настоящее время, при существовании
предварительной цензуры, правительство подвергает ответственности не
одних цензоров, как бы следовало по строгой справедливости, но также и
издателей журналов”. Со всех сторон подобные взгляды слышатся в 1862
году, после того как министр народного просвещения (А. В. Головнин)
обратился к печати с приглашением высказаться по вопросу о желательных
для нее реформах. В “Дне” И. С. Аксакова появляется целый проект закона,
признающий свободу печатного слова “неотъемлемым правом каждого
подданного российской империи” и предлагавший явочную систему основания
новых журналов и исключительно судебную ответственность за проступки
печати.

Законопроект, вышедший из рук министра внутренних дел, имел характер
компромисса. За несколько лет перед тем в самом начале новой эпохи, П.
А. Валуев был одним из первых, указавших на “господство бюрократии, и
стеснения мысли” как на главную причину бедствий, постигших Россию.
Теперь, находясь у власти, он смотрел на дело несколько иначе; от
предварительной цензуры он полагал освободить только выходящие в
столицах сочинения объемом более двадцати листов, а периодические
издания – не иначе как с особого разрешения министра. Рядом с судебной
ответственностью для бесцензурных периодических изданий установлялась
ответственность административная, в виде предостережений, причем третье
предостережение (если оно дано в течение известного срока) должно было
иметь последствием прекращение издания. Административные взыскания
проектировались лишь в виде переходной меры, но несмотря на эту
оговорку, встретили сильные возражения со стороны некоторых ведомств.
Министр народного просвещения А. В. Головнин находил, что система
административных взысканий не может развить в литературе самообладания,
сдержанности, уменья пользоваться свободой. Подобно предварительной
цензуре, эта система возбуждает в обществе тот дух упорной и даже
преднамеренной оппозиции, устранение которого следует преимущественно
иметь в виду. Главноуправляющий II Отделением собственной Е. И. В.
Канцелярии, барон М. А. Корф, стоял за карательную систему, преследующую
только посягательства на главные начала общественного порядка, и видел в
свободе печати единственное противоядие против злоупотреблений печатным
словом. Административные взыскания – по его мнению – это “новая язва,
заключающая в себе такую массу вреда, произвола и несправедливостей, что
против них протестовали и протестуют все благомыслящие люди”. Система
административных взысканий хуже предварительной цензуры, “ими наказывают
за вину, непредвиденную никаким положительным законом”. Самая опасная
сторона системы “состоит в том, что одному лицу дается власть по
индивидуальному воззрению, иногда по минутному настроению духа, без
всякой дальнейшей перед законом ответственности, лишать человека права
собственности, права на занятие, которым он, может быть, жил, и, что еще
важнее, исключать из круга вращающихся в обществе мнений целое учение
или направление”. И А. В. Головнин, и бар. М. А. Корф не настаивали,
однако, на немедленном осуществлении реформы во всей ее полноте и
допускали, в виде уступки, принятие тех или других переходных мер.

В департаменте законов проект Валуева встретил принципиальные
возражения только со стороны А. С. Норова (бывшего министра народного
просвещения), восставшего против смешения предварительной цензуры с
карательной и против полновластия министра внутренних дел. Отдельные
перемены были сделаны отчасти к лучшему (прекращение издания после
третьего предостережения было поставлено в зависимость от определения
Сената; подцензурные издания были освобождены от представления залога),
отчасти к худшему (не был принят специальный суд присяжных для дел о
проступках печати). Общее собрание Государственного Совета нашло более
целесообразным заменить проект устава, обнимавший все стороны вопроса,
отдельными мероприятиями, впредь до указаний опыта. О мотивах такого
решения можно судить по следующим словам Д. А. Милютина (тогдашнего
военного министра): “Проект, если смотреть на него как на законченное
законоположение, не удовлетворит требованиям, заявляемым с каждым днем
все сильнее и сильнее литературой и публикою, а между тем создаст новые
затруднения. Если же видеть в нем лишь переходную меру, то можно
смотреть снисходительно на многие слабые стороны проекта”. При новом
рассмотрении дела департамент законов, ввиду неустройства еще судебной
части HYPERLINK \l “sub_2” *(2) , единогласно одобрил в качестве
переходной меры смешанную систему, с чем согласился и Норов, мотивируя
свое согласие тем, что правительство не произносит еще своего последнего
слова. Число печатных листов, при котором сочинение (оригинальное)
освобождается от предварительной цензуры, было понижено с двадцати до
десяти. Было высказано мнение, что совету главного управления по делам
печати должен быть предоставлен не совещательный, а решительный голос, с
тем, чтобы разногласия между советом и министром разрешались комитетом
министров; но это мнение не было принято, хотя за него в департаменте
стояло большинство голосов. Отклонены были, с другой стороны, разные
предложения, клонившиеся к большему стеснению печати (напр. увеличение
срока между представлением книги в цензуру и выходом ее в свет,
требование залога от подцензурных изданий). 6 апреля 1865 года мнение
Государственного Совета получило, наконец, силу закона. “Желая дать
отечественной печати возможные облегчения и удобства,- сказано было в
Высочайшем указе от того же числа,- мы признали за благо сделать в
действующих цензурных постановлениях, при настоящем переходном положении
судебной части и впредь до дальнейших указаний опыта, нижеследующие
перемены и дополнения”. С самого начала, таким образом, Закон 6 апреля
имел характер временных правил, подлежавших изменению не в смысле
стеснения, а наоборот, в смысле распространения и расширения свободы
печати. Сроком для введения в действие нового закона было назначено 1
сентября того же 1865 года. Воспользоваться свободой от предварительной
цензуры предоставлено было всем выходившим в момент обнародования закона
столичным периодическим изданиям – и ни одно из них, если мы не
ошибаемся, не отказалось от этого драгоценного права.

Десятилетие, истекшее со времени начала нового царствования до
обнародования Закона 6 апреля 1865 года, внесло громадные перемены в
состав и характер русской периодической печати. В 1855 году она
представляла собой нечто однообразное и одноцветное, не потому конечно,
чтобы все деятели ее были настроены на один лад, но потому, что все
одинаково были подавлены извне шедшим гнетом; все, если можно так
выразиться, искусственно были приведены к одному знаменателю. С первыми
проблесками свободы появились и первые признаки дифференциации; но в
течение нескольких лет связующим звеном для огромного большинства
изданий служило общее к ним всем отрицательное отношение к недавнему
прошлому, общее стремление вперед, к лучшему будущему. Чем больше,
однако, становилось число, чем важнее значение вопросов, требовавших
разрешения, тем слабее делалась эта связь, тем шире развертывались
центробежные силы. Различие взглядов усложнялось разнообразием
темпераментов: для порывисто нетерпеливых недостаточным казалось то, чем
готовы были удовольствоваться спокойно-рассудительные. Если уже в конце
пятидесятых годов нетрудно было отличить умеренно либеральные органы от
более крайних, то в начале следующего десятилетия эти две группы были не
только различны, но и враждебны между собою. Как это всегда бывает,
столкновение мнений приводило к их обострению: одни все более уклонялись
вправо, другие – в противоположную сторону. Мало-помалу в печать снова
проникали и защитники отживших порядков, одно время почти не имевшие в
ней голоса. К половине шестидесятых годов в печати были замещены все
ступени лестницы, представлены все краски и оттенки красок. Запоздалые
крепостники располагали “Вестью”, эпигоны мракобесия – “Домашней
Беседой”, на рубеже консерватизма и либерализма стояли органы Каткова –
“Московские Ведомости” и “Русский Вестник”; более высокие ноты
либеральной гаммы брали “Голос” и “С.-Петербургские Ведомости”, из
толстых журналов к ним примыкали “Отечественные Записки”; оплотом
славянофильства служил аксаковский “День”; близкие к славянофилам
“почвенники” только что основали “Эпоху” в замен запрещенного, по
недоразумению, “Времени”; левое крыло составляли, наконец, “Современник”
и “Русское Слово”. Администрация имела в своем распоряжении “Северную
Почту” – единственный практически результат тех широких планов, для
осуществления которых, был создан “негласный Комитет по делам
книгопечатания”.

Другой характерной чертой периодической литературы, какой она вступала
в новый фазис своего развития, был значительный рост ежедневных изданий.
До эпох великих реформ газеты влачили у нас, сравнительно с журналами,
довольно жалкое существование. Многие из них – “Московские” и
“С.-Петербургские Ведомости”, “Русский Инвалид” – принадлежали
правительственным учреждениям; частным ежедневным изданием была, по
временам, одна “Северная Пчела”, для характеристики которой достаточно
назвать имена Булгарина и Греча. Воспитывать общественное мнение,
расширять умственные горизонты, проводить новые идеи литература при
дореформенном режиме могла только косвенно, с помощью беллетристики,
критики, библиографии и популяризации научных данных; между тем именно
эти отделы долго оставались малодоступными для ежедневной печати, как
вследствие тесноты ее внешних рамок, так и вследствие притягательной
силы, которой издавна обладали журналы. От них, начиная с Новикова и
Карамзина, проходя через Пушкина, Бестужева (Марлинского), Рылеева, кн.
Одоевского, Дельвига, Н. Полевого, Надеждина, Погодина до Белинского,
Некрасова и Валериана Майкова, К. Аксакова, Хомякова и А. Григорьева,
Каткова и Леонтьева (в первом периоде их публицистической деятельности),
Чернышевского, Добролюбова и Писарева,- от них шли в течение целого
почти века все влияния, налагавшие свою печать на развитие русской
общественной мысли. Выдающуюся роль журналы продолжали играть и в 1865
году, но рядом с ними начинали занимать место и газеты. За два года
перед тем в газетном мире совершились три события: “Московские
Ведомости” перешли в руки Каткова, “С.-Петербургские Ведомости” – в руки
В. Ф. Корша, а Краевским был основан “Голос”. Первые две газеты,
оставаясь собственностью университета и академии, пользовались de facto
такой же самостоятельностью, как и последняя. Все три широко раздвинули
свои программы, увеличили свои размеры и стали касаться всех очередных
вопросов, всех сторон текущей жизни. “Голос” того времени служил, до
известной степени, органом прогрессивных элементов высшей администрации
(в особенности министра народного просвещения А. В. Головина); в
“Московских Ведомостях” находил точку опоры официальный национализм,
главным представителем которого являлся М. Н. Муравьев.
“С.-Петербургские Ведомости” стояли в стороне от правящих сфер, но были
готовы поддержать всякий дальнейший шаг на пути преобразований.
Комбинация указанных нами условий благоприятствовала, по-видимому,
успеху цензурной реформы. Правительство не рисковало очутиться лицом к
лицу с враждебной или индифферентной прессой. В среде самой печати
различные направления были представлены довольно равномерно; каждое из
них могло дать отпор другим, не апеллируя к власти. Между газетами,
приобретавшими все больший и больший круг читателей, не было ни одной,
от которой можно было бы ожидать систематического противодействия
правительственным видам. Богато снабженный разнообразными орудиями
арсенал, предоставленный новым законом в распоряжение администрации,
должен был – так казалось – служить скорее угрозой, чем действующей
боевой силой. Применение закона оставалось в руках его автора; можно
было думать, следовательно, что оно не будет идти прямо вразрез со
смыслом закона. В ближайшем будущем, наконец, предстояло введение в
действие новых судебных порядков, в зависимость от которых были
поставлены дальнейшие льготы для печати. Понятно ввиду всего этого то
радостное чувство, с которым печать встретила Закон 6 апреля.
“Крепостная зависимость наша от цензуры,- восклицали “С.-Петербургские
Ведомости”,- кончилась; признанные совершеннолетними, мы будем зависеть
от нашей собственной воли в тех пределах какие предоставляет закон для
публичной деятельности”. “Отныне,- писал Катков в “Московских
Ведомостях”,- печать наша находится на твердой почве закона и не
подлежит произволу, который и при самых лучших условиях никогда не может
заменить то, что называется законностью. Общественное мнение впервые
возводится на степень законной силы”. Несколько скептичнее смотрел на
будущее “День”, но и он высказывал надежду, что “отныне печать будет
поставлена в возможность говорить правду, а не подобие правды”. Этим
ожиданиям, этой вере суждено было продолжаться недолго HYPERLINK \l
“sub_3” *(3) .

Глава II. Первый период действия Закона 6 апреля (сентябрь 1865 г. –
ноябрь 1869)

При действии Закона 6 апреля 1865 года порядок разрешения новых
периодических изданий остался прежний: оно продолжало зависеть всецело
от усмотрения министра внутренних дел, равно как и освобождение или
неосвобождение вновь основываемого издания от предварительной цензуры.
Дискреционной власти министра было предоставлено и утверждение
редактора, но переход издательских прав из одних рук в другие не
требовал согласия администрации. Основание новых газет и журналов не
встречало особых препятствий; в течение пяти лет (1865-69) их разрешено
около ста, и многим из них дано право выходить без предварительной
цензуры. Требование от бесцензурных изданий залога (в сумме от 2500 до
5000 руб.) уменьшало, конечно, число подобных предприятий, но не служило
для них неодолимой преградой. Существенных нововведений 6 апреля 1865
года в наше законодательство было внесено два: 1) освобождение от
предварительной цензуры выходящих в столицах книг, заключающих в себе не
меньше определенного числа печатных листов (десять – для оригинальных,
двадцать – для переводных сочинений), с подчинением их исключительно
судебной ответственности (за проступки, указанные в Уложении о
наказаниях и вновь предусмотренные Законом 6 апреля) и 2) освобождение
от предварительной цензуры некоторых периодических изданий, с
подчинением их ответственности как судебной, так и административной, в
форме предостережений, возможным последствием которых является временная
приостановка или совершенное прекращение издания.

Практические результаты бесцензурности, установленной для объемистых
сочинений, должны были зависеть, с одной стороны, от того, будет ли
соблюдаться закон, допускающий только судебное преследование, с другой
стороны – от того, в какой мере и как администрация будет пользоваться
правом предварительного ареста книг, признаваемых ею особенно опасными.
Буквальный смысл статьи, на которой основывалось это право, был довольно
благоприятен для печати. “В тех чрезвычайных случаях,- гласил закон,-
когда, по значительности вреда, предусматриваемого от распространения
противозаконного сочинения или повременного издания, наложение ареста не
может быть отложено до судебного о сем приговора, Совету главного
управления и Цензурным комитетом предоставляется право немедленно
останавливать выпуск в свет сего сочинения не иначе, впрочем, как начав
в то же самое время судебное преследование виновного”. Итак,
чрезвычайное право установлялось только для чрезвычайных, т. е. редких
случаев, и притом с оговоркой, гарантирующей осторожное его
осуществление. Обязанная возбудить, одновременно с наложением ареста,
судебное преследование, администрация должна была предвидеть неудобные
для нее последствия оправдательного или хотя бы и обвинительного, но
очень мягкого судебного приговора, равносильного признанию, что для
особого усердия, для усиленной торопливости в данном случае не было ни
повода, ни причины. Как ни основательны, по-видимому, были такие
ожидания, они на самом деле не оправдались. Предварительный арест по
распоряжению цензурного ведомства, намечавшийся законом как исключение,
практикой был обращен в общее правило. Ему подвергались и книги,
впоследствии с согласия самой администрации признанный не подлежащими
судебному преследованию (назовем для примера сочинения Герберта Спенсера
и книгу И. М. Сеченова: “Рефлексы головного мозга”), и книги (напр.
вторая часть сочинений Писарева), издатель которых, по мнению
обвинительной власти, мог быть подвергнуть только небольшому денежному
штрафу. Крайней медленностью притом отличалось движение дел о книгах,
подвергнутых предварительному аресту. Между задержанием книги и решением
первой инстанции (или освобождением ее от ареста по соглашению
прокуратуры с Цензурным ведомством), нередко проходило по году, по два
года и более. Вторая часть сочинений Писарева, напр., была задержана 2
июня 1866 г., а приговор о ней судебной палаты состоялся 5 июня 1868
года. Понятно, как тяжело это должно было отзываться на издателях и
авторах. Издатели теряли проценты с затраченного ими капитала, теряли
столь важную в коммерческом деле возможность пустить свои деньги в новый
оборот, в новое предприятие; издание, освобожденное, наконец, от ареста,
легко могло не пойти в ход, если в промежуток времени, истекший между
наложением и снятием ареста, вкусы публики изменились или вышла в свет
другая книга, трактующая о том же предмете… К неправильному применению
закона скоро присоединились и прямые отступления от указанного им пути;
изъятие книг из обращения стало допускаться без судебного приговора по
особым повелениям. Так запрещен был, например, второй том русского
перевода сочинений Лассаля. К концу шестидесятых годов возбуждение
судебного преследования против книг, изъятых по закону от
предварительной цензуры, прекратилось почти вовсе – конечно не потому,
чтобы цензурное ведомство стало снисходительнее, чем прежде. Уничтожены
судом как противозаконные по содержанию только весьма немногие книги или
отдельные их части (в том числе “Всякие” А. С. Суворина, “Отщепенцы”
Соколова, некоторые места из сочинений Писарева).

Аналогичной с судьбой книг была в первые годы после введения в действие
Закона 6 апреля, и судьба периодических изданий. И их постигали кары вне
порядка, установленного законом (запрещение в 1866 году “Современника” и
“Русского Слова”, в 1868 году – газеты “Москвич”); и они все реже и реже
привлекались к судебной ответственности, зато все чаще и чаще –
подвергались административным карам. В августе 1866 года
С.-Петербургский окружный суд произнес оправдательный приговор по делу
Ю. Р. Жуковского и А. Н. Пыпина, преданных суду (первый как автор,
второй – как редактор) за помещенную в “Современнике” статью “Вопрос
молодого поколения”. Хотя этот приговор и был отменен в октябре того же
года С.-Петербургской судебной палатой, признавшей обоих подсудимых
виновными и присудившей их к трехнедельному аресту на гауптвахте, он
послужил поводом к изданию Закона 12 декабря 1866 года, передавшего
большую часть дел о проступках печати (вопреки общей системе
подсудности, принятой Уставом уголовного судопроизводства) из ведения
окружного суда в ведение судебной палаты. Тот же закон обязал
прокуратуру возбуждать преследование, если этого требует Главное
управление по делам печати или Цензурный комитет HYPERLINK \l “sub_4”
*(4) , и предоставил суду право налагать арест на издание прежде
постановления окончательного приговора. Несмотря на эти добавочные
гарантии, судебное преследование периодических изданий продолжало быть
исключением, а административные кары постигали все органы печати, без
различия направлений. С 1 сентября 1865 по 1 января 1870 года объявлено
было 44 предостережения; семь периодических изданий (“Русское Слово”,
“Московские Ведомости”, “С.-Петербургские Ведомости”, “Москва”,
“Народный Голос”, “Русско-Славянские Отголоски”, “Неделя”) были
приостановлены на срок от двух до шести месяцев (“Москва” – три раза).

Не произошло существенных перемен в положении печати ни вследствие
назначения нового начальника Главного управления по делам печати
Похвиснева (на место Щербинина), ни вследствие назначения нового
министра внутренних дел. А. Е. Тимашев, заменивший весной 1868 года
П. А. Валуева, не только продолжал политику своего предшественника,
войдя в Сенат с представлением о совершенном прекращении “Москвы”
HYPERLINK \l “sub_5” *(5) , но и нашел необходимым обострить средства
репрессии, находившиеся в распоряжении Министерства внутренних дел. Он
внес в Комитет министров представление о разрешении министру внутренних
дел запрещать, по его усмотрению, розничную продажу газет, именно тогда
начинавшую принимать довольно широкие размеры. Комитет единогласно
признал, что такое дополнение к Закону 6 апреля должно было, собственно
говоря, подлежат рассмотрению Государственного Совета, но, ввиду
указания министра внутренних дел, что он ходатайствует о принятии его
проекта лишь в качестве временной меры, а также ввиду наступления
вакаций в Государственном Совете, решил по большинству голосов HYPERLINK
\l “sub_6” *(6) , войти в обсуждение его по существу. Усматривая затем
из объяснений шефа жандармов и товарища министра внутренних дел, что
розничная продажа часто бывает поводом к беспорядкам, и принимая во
внимание, что правом запрещать ее администрация облечена во Франции и
Пруссии комитет тем же большинством, высказался за утверждение проекта.
Государь согласился с большинством и положение Комитета министров,
состоявшееся 14 июня 1868 года, имеет до сих пор силу закона. Этот
прецедент создал целую практику; с тех пор почти все постановления,
ухудшавшие положение печати, проходили не через Государственный Совет, а
через Комитет министров. Нося название временных правил, они
оказываются, однако, гораздо более долговечными, чем многие законы.
Заметим, что такой результат вовсе не предусматривался в 1868 году
Комитетом министров, вовсе не входил в его намерения. Соглашаясь с
министром внутренних дел, большинство Комитета предполагало, что при
первой возможности будет соблюден установленный порядок и “временное”
правило уступит место – если это будет признано необходимым –
положительному закону. Несомненным доказательством этому служит ссылка
большинства на вакации Государственного Совета; ожидалось, очевидно, что
соответствующий законопроект будет внесен в Государственный Совет
немедленно по окончании вакационного времени. Между тем для
администрации важен не путь, которым добыто ею то или другое право, для
нее важно только обладание правом; получив его вне обычного порядка, она
неохотно подвергает его законодательной проверке, сопряженной с риском
его потери, и продолжает пользоваться им впредь до перемены
обстоятельств, а такая перемена наступает у нас нескоро. В 1868 году все
это было еще не так ясно, как теперь; но достаточно убедительным доводом
против домогательства министра могло бы послужить и тогда указание
меньшинства, что “для утверждения в обществе понятия о святости закона,
всякое дополнение или изменение к нему должно быть делаемо не иначе, как
в законодательном порядке”. Возможность исключения из этого правила
меньшинство допускало лишь при чрезвычайных обстоятельствах, каких оно в
данном случае не находило. И действительно, ничего тревожного положение
вещей в 1868 году не представляло. Кто помнит это время, тот знает, что
никаких беспорядков розничная продажа периодических изданий не вызывала.
Опыт последующего времени показала, что право запрещать розничную
продажу нужно было цензурному ведомству не как способ охранения уличной
тишины и спокойствия, а просто как новое средство воздействия на печать
путем административной кары, что меньшинство комитета не ошибалось,
отрицая необходимость поспешных мер и наличность periculi in mora – это
видно и из того, что сначала случаев запрещения розничной продажи было
немного; в административный обиход оно вошло не раньше 1870 года
HYPERLINK \l “sub_7” *(7) . Кроме права запрещать розничную продажу,
рассматриваемый нами период принес с собой для печати еще две
ограничительные меры. Законом 17 октября 1866 года редакциям и
сотрудникам газет и журналов, подвергнутых вследствие троекратного
предостережения временной приостановке, воспрещено в продолжение такой
простановки издавать для подписчиков, а равно выдавать им бесплатно или
с какой-либо платой или по особой публикации, какое-либо, хотя и не
повременное, но от имени тех же редакций, издание, будет ли то с
участием или без участия тех же сотрудников. Законом 13 июня 1867 года
печатание постановлений земских, дворянских и городских общественных и
сословных собраний, произносимых в этих собраниях суждений и речей и
вообще отчетов о их заседаниях поставлено в зависимость от разрешения
местного губернского начальства.

К 1869 году судебные уставы были введены в действие не только в округах
С.-Петербургском и Московском, но и в округах Харьковском и Одесском;
предстояло введение их в округах Казанском и Саратовском. Новые суды
повсеместно пользовались доверием и уважением; не было недостатка и в
данных, обнаруживавших сильные и слабые стороны постановлений о печати.
Налицо имелись, таким образом, оба условия, в зависимость от которых
Указом 6 апреля был поставлен переход от временных правил к постоянному
закону. Исходя из этой точки зрения, мы поместили в “Вестнике Европы”
(1869, NN 4 и 6) статью, в которой старались подвести итоги указаниям
четырехлетнего опыта. Приводим из нее те места, которые кажутся нам
характерными для тогдашнего положения дел или применимыми и к условиям
настоящего времени.

“Система административных взысканий по делам печати, созданная во
Франции после государственного переворота 2 декабря 1851 г.,
заимствованная оттуда на короткое время несколькими европейскими
государствами (Пруссией, Австрией, Турцией), но теперь существующая
только в одной России, представляется явным отступлением от тех начал,
на которых, в большей или меньшей степени, основан государственный быт
всех цивилизованных народов. В теории все согласны с тем, что
карательная власть должна принадлежать суду, а не администрации; что
никакое наказание не должно быть налагаемо без выслушивания оправданий
обвиняемого; что наказание должно падать только на виновного, должно
иметь по возможности личный характер; что известное действие наказуемо
лишь тогда, когда оно запрещено уголовным законом; что никто не может
быть в одно и то же время обвинителем и судьей, еще менее – судьей в
собственном своем деле. Система административных взысканий идет
наперекор всем этим началам. Она облекает администрацию правом налагать
наказания без суда, собственной властью; ведь нельзя же отрицать, что
временное или совершенное прекращение издания есть наказание в полном
смысле этого слова. Административным взысканиям не предшествует
истребование объяснений от обвиняемых; они не допускают ни защиты прежде
приговора, ни жалобы на приговор. Они падают с одинаковой силой на
виновных, т. е. на автора статьи и на редактора журнала (если
предположить, что последний – действительно лицо ответственное за все
помещаемое в журнале),- и на невинных, т. е. на издателей и сотрудников
журнала. Они не ограничиваются известной, заранее определенной сферой
правонарушений; граница, за которой возникает возможность
ответственности, изменяется чуть ли не с каждым днем и никогда не бывает
общей для всех периодических изданий. Наконец, во всех тех случаях,
когда печать обсуждает действия администрации, последняя является судьей
оскорблений, ей самой нанесенных. Вот почему система административных
взысканий никогда и нигде не была выставляема последним словом
законодательства по делам печати нормальным прочным регулятором
отношений между правительством и литературой. Самые ревностные защитники
этой системы стремятся только к тому, чтобы доказать ее необходимость в
данную минуту, впредь до наступления условий, более благоприятных. Они
ссылаются в большей части случаев на возбужденное состояние общества,
несовместное со спокойным обсуждением спорных вопросов; на существование
партий, систематически враждебных правительству; на недостаточность
судебного преследования, бессильного против самых вредных учений, если
они проводятся незаметно, постепенно, в осторожной форме, без прямого и
явного столкновения с законом. Об истории нашей периодической прессы за
последние три-четыре года можно судить весьма различно; но никто не
станет утверждать, чтобы ей недоставало спокойствия и сдержанности.
Затишье, господствующее в обществе, отразилось и в печати. У нас нет
старых партий, против которых была преимущественно направлена система
административных взысканий во Франции; у нас нет той розни между
правительством и народом, которая вызвала в Пруссии королевский Указ 1
июня 1863 г. HYPERLINK \l “sub_8” *(8) ; в прошедшем нашего
правительства нет того ряда неудач, внутренних и внешних, под бременем
которых, находилось австрийское правительство, когда прибегло на
короткое время к системе предостережений. У нас есть журналы
консервативные, даже ультраконсервативные и ретроградные. Отсюда
возможность бороться с оппозицией ее же оружием – возможность, очевидно
позволяющая ограничить применение мер репрессивных. Одновременно с
консервативными и ультраконсервативными журналами в нашей литературе
появляется другой род изданий, прежде почти небывалый: появляются
газеты, посвященные преимущественно скандалам, сплетням, дрязгам всякого
рода, лишенные не только серьезного направления, но даже серьезного
содержания, рассчитывающие на тот вид любопытства, который возбуждается
в праздных прохожих каким-нибудь казусом, случившимся на улице.
Достаточно ли одной карательной власти суда, чтобы удержать эти газеты в
границах приличия, чтобы оградить от их нападений доброе имя частных
лиц? Можно ли достигнуть этой цели без чрезвычайных мер взыскания,
которыми располагает администрация? Кто знаком хотя сколько-нибудь с
историей нашей журналистики, тот не колеблясь даст на эти вопросы ответ
утвердительный. Он скажет, что литература скандалов, родившаяся под
крылом предварительной цензуры, окрепла и процвела при действии системы
административных взысканий; что первые попытки пересадить ее на нашу
почву, сделанные в конце пятидесятых годов (“Весельчак”, “Заноза” и т.
п.), не удались только потому, что нравственный уровень журналистики
стоял в то время еще слишком высоко; что в продолжение трех лет только
одна газета из той категории, о которой идет речь, получила два
предостережения; что все решительные меры в защиту частных и даже
должностных лиц от известного рода оскорблений были приняты именно
судебной властью. Достаточно напомнить, что номер “Петербургской
Газеты”, в котором была помещена неслыханная по своей наглости статья о
судебных следователях, лицах прокурорского надзора и членах окружного
суда, свободно обращался в публике в то самое время, когда наложен был
арест на философские сочинения Герберта Спенсера и Дж. Ст. Милля.

Отстаивая необходимость системы административных взысканий, защитники
ее ссылаются чаще всего на невозможность заменить ее одной
ответственностью перед судом; они предполагают, что суд может карать
только отдельные, определенные проступки, а не целое направление
журнала, в особенности если оно замаскировано с достаточным искусством.
В основании этого мнения лежит явное недоразумение. Если бы суд был
стеснен формальной теорией доказательств, тогда, пожалуй, можно было бы
утверждать, что под эту теорию не подойдет неуловимое понятие о вредном
направлении журнала. Если бы при суде не было правильно организованной
обвинительной власти, тогда можно было бы утверждать, что некому будет
взять на себя сопоставление статей, необходимое для определения общего
их смысла. Если бы, наконец, суд по делам печати принадлежал у нас
присяжным, а не коронным судьям, тогда можно было бы утверждать, хотя и
с большой натяжкой, что присяжные, взятые из разных слоев общества, не
знакомые с журналом, о котором им предстоит произнести приговор,
выслушавшие только один раз во время заседания содержание преследуемых
статей, не будут в состоянии усвоить себе предмет обвинения, раскрыть
связь между статьями, напасть на след мысли, в них проводимой. Но таково
ли в настоящее время положение судебной части у нас в России? Сомнения в
способности и добросовестности судей, существовавшие в момент
обнародования Закона 6 апреля 1865 года, давно устранены судебной
реформой и ее блестящим успехом. Производство суда по делам печати
предоставлено по Закону 12 декабря 1866 года высшим судебным
установлениям: судебной палате и уголовному кассационному департаменту
сената, в огромном большинстве случаев – без участия присяжных
заседателей. Эти дела, как и все другие, решаются судьями по внутреннему
убеждению и совести, а не по формальной системе доказательств.
Обвинительная власть, иерархически организованная, обязана начинать
преследование журнала или газеты, когда этого требует Цензурный комитет
или Главное управление по делам печати. При таком порядке вещей судебное
преследование журнала за вредное направление, выразившееся в целом ряде
статей, не представляет решительно ничего невозможного или неудобного.
Постановка обвинения будет зависеть от тех специальных учреждений,
которые приобрели уже достаточную опытность в раскрытии и преследовании
вредных направлений. Поддержка обвинения перед судом не будет заключать
в себе ничего несовместного с обыкновенными приемами обвинительной
власти; кто привык выводить виновность обвиняемого из совокупности улик,
тот сумеет доказать вредное направление журнала посредством отдельных
выдержек из него. То же уменье, по тем же самым причинам, следует
предполагать и в членах суда. Средства, с помощью которых определяется
направление журнала, одинаково доступны для цензоров, для прокуроров и
для судей. Можно пользоваться этими средствами с большим или меньшим
усердием, с большим или меньшим разбором, и мы, конечно, не утверждаем,
что способ пользования ими будет один и тот же в ведомствах цензурном и
судебном; мы думаем только, что для общей оценки деятельности журнала
судебная палата компетентна отнюдь не меньше любого цензурного комитета.

Против судебного преследования проступков печати приводится иногда еще
один аргумент – медленность этого преследования, сравнительно с
административными взысканиями, которые могут быть решены и объявлены
хоть на другой день после совершения проступка. Но разве подобная
быстрота безусловно необходима? Разве она не имеет своих дурных сторон,
открывая слишком большой простор первому впечатлению, устраняя
возможность всестороннего, спокойного обсуждения дела? В случаях
особенно важных административная власть имеет право наложить арест на
преследуемый номер газеты или журнала, и таким образом предупредить
обращение его в публике до судебного приговора. Наконец, само судебное
производство по делам печати может оканчиваться в весьма короткое время,
так как по этим делам, в большей части случаев, нет надобности ни в
предварительном следствии, ни в процедуре предания суду.

Произвольная власть администрации над печатью не укладывается в строго
определенные формы, чуждается всяких постоянных правил и не считает себя
обязанной уважать границы, ею же установленные. Правительство
Наполеона III несколько раз объявляло, что предостережениям должны
подлежать исключительно статьи, направленные против династии и всего
существующего порядка вещей, и никогда не оставалось верным этому
объявлению. Тот же министр, который пытался положить предел
административному произволу, открывал ему вновь широкую дорогу, как
только появлялась статья, неприятная для администрации. Предостережениям
подвергались даже такие газеты, как официозная “France”, даже такие
статьи, как спокойный, чисто деловой обзор положения французских
финансов. История нашей печати с 1865 г. представляется в этом отношении
точным снимком с истории французской печати 1852-1867 гг. В хороших
намерениях и у нас не было недостатка, но последовательности в
исполнении их не было, да и не могло быть, потому что она противна
самому свойству административного полновластия в делах печати. В
журналах комиссии, приготовлявшей проект Устава о книгопечатании,
встречается, например, следующая фраза: “Административные взыскания
находят для себя единственное извинение и почти единственный случай
применения, когда в периодическом издании является так называемое
вредное направление”. При всей неопределенности этого выражения, оно
доказывает с достаточной ясностью по крайней мере одно,- что лица,
вводившие у нас систему административных взысканий, считали
несправедливым применение ее к отдельным проступкам печати, если они не
состоят в связи с вредным направлением журнала. И что же? Первое
предостережение, данное на основании Закона 6 апреля, постигло
“С.-Петербургские Ведомости” (в сентябре 1865 г.) не за целый ряд
статей, опасных для общества или для государства, а за отдельную статью
по частному вопросу (о продаже или залоге государственных имуществ).
Таких примеров можно было бы привести очень много; но пойдем далее и
посмотрим, что разумелось у нас под именем вредного направления журнала.
Понятие о вреде – понятие крайне относительное и эластичное; то, что
сегодня кажется вредным, завтра может быть признано полезным, и
наоборот. В правильной общественной жизни, управляемой законами, не
может, поэтому, быть и речи о вредном направлении журнала, а может быть
речь только об известных, определенных проступках печати. Там, где еще
не установилось такое простое, естественное отношение к печати, понятие
о вредном направлении журнала должно быть, по крайней мере, заключено в
границы по возможности тесные. Оно не должно быть распространяемо дальше
тенденций, прямо угрожающих опасностью существующему порядку вещей. У
нас, напротив того, слишком заметно желание расширить это понятие до
самых крайних его пределов. Вредным направлением признается у нас и
стремление порицать действия правительства, хотя бы оно выходило из
самых лучших побуждений (предостережения, данные газете “Москва” 26
марта 1867 и 28 апреля 1868 г.), и “сопоставление земских учреждений с
правительственными властями, обвиняемыми в произволе или неисполнении
закона” (предостережение, данное “С.-Петербургским Ведомостям” 2 марта
1867 г.), и “стремление изображать в неблагоприятном свете положение дел
в России” (предостережение, данное “St.-Petersburger Zeitung” 29
сентября 1868 г.), признается или может быть признано, одним словом,
всякое направление, несогласное в данную минуту с тем или другим
взглядом административной власти. Отсюда проистекают явления, над
которыми призадумается будущий историк нашей печати. Ему трудно будет
поверить, что при существовании порядка, направленного лишь к обузданию
журналов вредных или опасных, могла быть запрещена на время такая газета
как “Московские Ведомости”, могла быть приостановлена три раза (в
продолжение двух лет) такая газета как “Москва”. В деятельности
“Московских Ведомостей” никто, конечно, не найдет и тени вражды к
правительству, к основам нашего государственного и общественного
устройства. Вредить правительству “Московские Ведомости” могли разве
излишним усердием своим, слишком ревностным стремлением к тем целям,
которые преследовало правительство: но не от администрации же должна
исходить кара за увлечения этого рода. Еще менее сомнений невидимому
могло возбуждать направление “Москвы”. Ее девизом могли бы служить
знаменитая три слова, которыми определялось в сороковых годах прошедшее,
настоящее и будущее русского народа. Искренность ее чувств и убеждений
признается даже самыми непримиримыми ее противниками. Внешняя форма ее
статей может показаться резкой только по сравнению с вынужденной
сдержанностью подцензурной печати. Между тем из всех органов нашей
печати – кроме двух журналов, запрещенных исключительным путем и при
исключительных обстоятельствах, весной 1866 г.,- ни один не подвергался
действию административных взысканий в такой мере как именно “Москва”.
Запрещенная 26 марта 1867 г. (менее чем через три месяца после ее
основания) на три месяца, 29 ноября того же года – на четыре месяца, она
приостановлена 21 октября 1868 г. на шесть месяцев, и едва ли поднимется
после этого последнего удара HYPERLINK \l “sub_9” *(9) .
Предостережения, данные “Москве”, составляют такую поучительную страницу
в истории нашей печати, что на них следует остановиться несколько
дольше.

Поводы к предостережениям, постигшим “Москву” были довольно
разнообразны. Мы встречаем между ними и “неточное и одностороннее
толкование полицейских распоряжений”, и “резкое порицание
правительственных мероприятий по важному предмету государственного
правосудия” (смертной казни), и “сопоставление некоторых тарифных статей
о привозимых припасах, очевидно не имеющих никакого отношения к
продовольственным нуждам рабочего населения, с преувеличенным
изображением этих нужд, по случаю бывшего в некоторых губерниях
неурожая”. Главных причин строгого отношения к “Москве” было три:
неуважение к закону о печати и основанным на нем распоряжениям,-
возбуждение вражды в одной части населения против другой,- и резкие или
неправильные суждения о существующих у нас отношениях между церковью и
правительством и между различными церквами. Но если “Москва”
действительно отзывалась с неуважением о законе или законных
распоряжениях администрации, то что же мешало начать против нее судебное
преследование по ст. 1035 Уложения о наказаниях? Это имело бы по крайней
мере ту хорошую сторону, что учреждение, заведующее применением закона о
печати, не явилось бы судьей в своем собственном деле и отклонило бы от
себя тяжелую обязанность самозащиты. Возбуждение вражды в одной части
населения против другой также составляет преступление, предусмотренное
уголовным законом (Улож. о наказ, ст. 1036); и здесь поэтому трудно
понять предпочтение, данное административному взысканию перед судебным.

По церковному вопросу требования “Москвы” касались преимущественно двух
пунктов: большей независимости православной церкви от светской власти и
большей терпимости в отношении к другим христианским исповеданиям.
Исходя из другого источника, эти требования, несмотря на всю их
умеренность и справедливость, могли бы, пожалуй, показаться
направленными против господствующего положения православной церкви; но в
данном случае за отсутствие таких намерений ручалось все прошедшее
редактора “Москвы” (И. С. Аксакова) и его литературной партии. Из рядов
этой партии вышли Киреевский, Хомяков, Константин Аксаков, Новиков
(автор исследования о Гусе и Лютере); в ее среде православная церковь
всегда находила не только пассивную преданность, но и активную
поддержку. Для людей этой партии большая независимость православной
церкви от светской власти означает только устранение посторонних
влияний, мешающих иногда исполнению задач чисто религиозных. Большая
терпимость в отношении к другим христианским исповеданиям представляется
для них только средством возвысить достоинство православной церкви, не
нуждающейся, по их мнению, в искусственных, внешних подпорах. Итак, в
статьях “Москвы” о церковном вопросе также не было ничего похожего на
вредное направление, если даже и понимать эти слова в самом официальном
их смысле.

В чем же заключаются, наконец, те тяжкие проступки “Москвы”, за которые
она так много пострадала, которые сделали невозможным ее дальнейшее
существование и обрекли на безмолвие целую литературную партию, лучшую
представительницу русского консерватизма? Мы едва ли ошибемся, если
скажем, что “Москве” повредил всего больше тон ее статей. Господство
предварительной цензуры приучило нашу печать к недомолвкам и намекам,
приучило ее выражать даже самые смелые мысли в самой скромной форме,
говорить шепотом даже тогда, когда это всего менее совместно с
содержанием речи. Обычная осторожность печати нарушалась иногда при
обсуждении общих, отвлеченных вопросов, но почти никогда при разборе
отдельных правительственных мер. “Москва” пошла с самого начала другой
дорогой; она заговорила громко, решительно, называя вещи их настоящими
именами, не нарушая приличий, но и не останавливаясь на полуслове. К
этому нужно прибавить, что она никогда не заботилась знать, как
относится в данную минуту к тому или другому вопросу то или другое из
высших должностных лиц; она старалась смотреть на все и на всех с точки
зрения постоянных правительственных интересов, так или иначе ею понятых,
а не случайных, временных административных тенденций. Эти две черты
встречаются, хотя и в измененном виде, и в деятельности “Московских
Ведомостей”. И “Московские Ведомости” говорили иногда с непривычной
откровенностью о предметах, о лицах, еще недавно стоявших вне сферы
журнальной критики. Как и “Москве”, это не прошло им даром; но гроза
разразилась над ними только однажды и миновала очень скоро. Как бы то ни
было, судьба “Московских Ведомостей” в 1866, “Москвы” – в 1867 и 68 гг.,
служит живым доказательством того, что нет такой благонамеренности, нет
такого патриотизма, которые бы гарантировали журнал, сколько-нибудь
независимый, против карательных мер административной власти. Повторяем,
это отсутствие гарантий зависит не от лиц, стоящих во главе управления
по делам печати, а от самого свойства системы административных
взысканий.

В конце 1867 г. в “Северной Почте” появилась статья в защиту Закона 6
апреля. Доказывая справедливость и пользу административных взысканий по
делам печати, орган Министерства внутренних дел утверждал, между прочим,
что “ни одно издание не было приостановлено, на основании Закона 6
апреля, без собственной и очевидно настойчивой на то решимости
издателей. Когда объявлено предостережение, всякому изданию предстоит
выбор между принятием или непринятием его к соображению и руководству на
будущее время. В первом случае, предостережение не повторяется; в
последнем – оно не может не повториться. Незнанием пределов, где
начинается риск предостережения и где наступает его достоверность, не
могут отзываться опытные в деле печати издатели. Этому незнанию может
верить только читающая публика, менее опытная в этом деле. Издатели
верно ценят свои статьи и знают, что и управление по делам печати их
оценит верно. Если в этом отношении возникают сомнения, то источник их
большей частью заключается не в вопросе, заслуживает ли статья
предостережения или нет, а в другом вопросе – насколько подлежащая
власть, предварительно взвешивающая, с одной стороны, поводы к
предостережению, с другой – неудобства, сопряженный с принятием этой
меры и возбужденными ею толками, даст перевес в том или другом случае,
тому или другому ряду соображений”. Итак, если верить “Северной Почте”,
все невзгоды, которым подвергались наши периодические издания со времени
введения в действие Закона 6 апреля, были чем-то в роде самоубийства,
заранее обдуманного и приготовленного. Газеты были приостанавливаемы
только потому, что сами того настойчиво хотели. Нашей печатью овладел
внезапно дух самоистребления, под влиянием которого даже самые опытные
издатели переставали думать о своих материальных интересах. Нужно ли
доказывать, что эта странная картина не соответствует действительности?
Нужно ли доказывать, что ни один журнал, существование которого хотя
сколько-нибудь обеспечено, не идет добровольно навстречу карательным
мерам, за который он может так дорого поплатиться? Бесспорно, бывают
случаи, когда редактор журнала, глубоко убежденный в справедливости
известного мнения, в необходимости высказать его прямо и открыто,
помещает статью, за которой неизбежно должно следовать предостережение;
но это случаи редкие, исключительные, несовместные с той осторожностью,
к которой издавна привыкли наши редакции. Возможность “предостережения
существует для каждого независимого журнала, в каждую данную минуту;
вероятность его не поддается никаким определением и расчетам. К
произволу, господствующему при раздаче предостережений, нельзя
примениться; из прежних примеров нельзя вывести никакого положительного
правила, потому что между ними нет внутренней логической связи.
Доказательство этому можно найти в словах самой “Северной Почты”. Она
признает, что решение административной власти обусловливается не только
содержанием статьи, но и неудобствами, с которыми может быть сопряжено
предостережение, толками, которые оно может вызвать. Положим, что
соображения последнего рода одержали верх над первыми, и что
административная власть решилась оставить напечатание известной статьи
без последствий, хотя и находила, что за нее следовало бы дать
предостережете. Мотивы этого решения остаются, конечно, тайной не только
для других редакций, но и для той, которой угрожало административное
взыскание. Через несколько дней появляется новая статья в том же
направлении и тоне, вызванная именно безнаказанностью первой статьи. На
этот раз административная власть не встречает почему бы то ни было,
никаких препятствий к принятию строгой карательной меры – и
предостережение постигает редакцию в ту минуту, когда она всего меньше
его ожидала. Против подобных сюрпризов бессильна всякая опытность,
всякая осторожность. Есть еще другая причина, по которой самое
внимательное изучение предостережений, прежде данных, оказывается
бесполезным для редакторов и издателей журналов это – крайняя
недостаточность и неопределенность мотивов, на которых основываются
предостережения. Положим, что газета получила предостережение за “резкое
порицание правительственного мероприятия” или за “голословное обвинение
правительственных властей в произволе или неисполнении закона”; разве
это предостережение поможет ей отличать на будущее время резкую критику
от мягкой, голословное обвинение от доказательного? Она не повторит,
конечно, тех выражений, тех нападок, которые были непосредственным
поводом предостережения – если только в нем указан этот повод, т. е.
приведены самые слова, вызвавшие предостережение (что бывает далеко не
всегда); но она останется попрежнему в недоумении насчет того, в какой
степени должно быть доказано обвинение, чтобы его не признали
голословным, стушевано порицание, чтобы его не признали резким. Полнота
и ясность мотивов немыслима там, где нет ни защиты, ни апелляции;
незачем заботиться о подкреплении того, чего опровергать никто не
вправе.

В статье “Северной Почты”, о которой мы упомянули выше, выражена, между
прочим, мысль, что применение Закона 6 апреля не нанесло ущерба нашей
бесцензурной печати, не приостановило ее постепенного развития. Число
изданий, выходящих без предварительной цензуры, возросло в течение двух
лет с 16 до 27. “Рядом с бывшими случаями приостановления изданий на
известные сроки – прибавляет официальная газета,- возникали ходатайства
о разрешении новых изданий. В этом простом факте выражается убеждение в
возможности периодической печати при Законе 6 апреля”. Возможность
существования периодической печати при действии системы административных
взысканий никто никогда и не отвергал; но всякий согласится с тем, что
одной возможностью существования еще не исчерпываются законные
требования печати и общества. Периодическая печать была возможна и при
действии предварительной цензуры; но мы не помним, чтобы кто-нибудь
ссылался на этот факт как на довод против уничтожения цензуры. Закон о
печати может быть признан удовлетворительным только тогда, когда он
обеспечивает собой правильное, спокойное развитие ее. С этой точки
зрения, увеличение числа периодических изданий не служит еще, само по
себе, доказательством в пользу Закона 6 апреля. Для общества важно не
число газет и журналов, а содержание и направление их, возможно полное и
свободное обсуждение ими всех вопросов, занимающих общество в данную
минуту. При действии системы административных взысканий, осуществление
этой задачи затрудняется гораздо больше препятствиями закулисными,
незаметными для публики, чем явным противодействием администрации. О
силе гнета, тяготеющего над журналистикой, нельзя судить ни по числу
предостережений, ни по числу журналов, приостановленных или вовсе
запрещенных. Ни та, ни другая цифра не дает даже приблизительного
понятия о числе статей, оставшихся не напечатанными, мыслей, оставшихся
не высказанными, о массе труда, потраченного понапрасну, о всем том, что
могла бы сделать журналистика на пользу общества и чего она не сделала
из опасения навлечь на себя гнев административной власти. Чтобы оценить
по достоинству эти невидимые, скрытые результаты системы
административных взысканий, стоит только припомнить, до чего она довела
французскую журналистику в период времени между 1852 и 1867 годами.

Система административных взысканий, как она ни тяжела для печати, имеет
несомненное преимущество перед предварительной цензурой. Несправедливо
было бы утверждать, что положение нашей периодической литературы не
изменилось к лучшему, благодаря Закону 6 апреля 1865 г. Было время,
когда наша литература, несмотря на господство цензуры, пользовалась в
некоторых отношениях большей свободой, чем в 1865-68 гг.; но это была,
во-первых, свобода в высшей степени непрочная и эфемерная, во-вторых –
ограниченная сферой общих, отвлеченных вопросов. Уничтожение
предварительной цензуры уменьшило зависимость печати от случайных
обстоятельств, от личного произвола, сделало возможным обсуждение таких
предметов, которые прежде были недоступны для литературы. Так например,
русская история еще недавно останавливалась для критики на Екатерине II
или даже Петре Великом; беспристрастное, научное исследование позднейших
событий началось только после издания Закона 6 апреля. Разбор
правительственных распоряжений – и теперь задача нелегкая и
небезопасная, но несколько лет тому назад печать не могла о нем и
думать. Опека над печатью существует, конечно, и теперь, но она потеряла
свой мелочный, придирчивый характер; продолжая тяготеть над мыслью, она
не отражается как прежде на каждом отдельном слове. Автор статьи не
рискует более увидеть ее в печати с изменениями и дополнениями вовсе не
литературного свойства. Шаг вперед сделан, одним словом, довольно
большой; но порядок вещей, сносный сравнительно с прошедшим,
представляется тем не менее крайне ненормальным. Окончательно поставить
на ноги русскую печать, уничтожить следы ее долговременного рабства,
возвысить ее на то место, которое принадлежит ей по праву среди
преобразованного русского общества, может только подчинение ее
исключительно общему закону и судебной власти. Мы знаем, что безусловно
исключительным, по крайней мере на первое время, это подчинение все-таки
не будет, что случаи административных взысканий будут встречаться и
после уничтожения, de jure, самой системы предостережений. Но такое
переходное положение дел не может быть слишком продолжительно; закон
всегда вступает, мало-помалу, во все права свои, отступления от него
становятся все реже и реже; появляется убеждение, что для охраны
правительственных интересов и общественного спокойствия нет надобности в
средствах экстралегальных. Вот почему мы думаем, что отмена системы
административных взысканий, оставляя в руках правительства более чем
достаточную власть над печатью, была бы для печати приобретением в
высшей степени драгоценным. Принять на себя все тяжелые последствия
ответственности перед судом наша печать согласилась бы, конечно, с такой
же радостью, с какой она отказалась от безнаказанности, обусловленной
подчинением цензуре.

О паллиативных мерах, которыми могла бы быть смягчена система
административных взысканий, мы не будем говорить подробно именно потому,
что слишком глубоко сознаем необходимость совершенной ее отмены; скажем
только, что из числа этих мер самой полезной и справедливой было бы
установление срока, по истечении которого предостережения теряли бы свою
силу. В настоящее время два предостережения, данные журналу, могут
повлечь за собой временное запрещение его, хотя бы между вторым и
третьим предостережением прошло два, три, четыре года. Не менее полезно
было бы установить для временного запрещения журнала тот же порядок,
какой существует для совершенного прекращения издания, т. е.
предоставить как то, так и другое Первому департаменту
правительствующего сената.

Другая сторона административной власти над периодической печатью –
предварительное административное разрешение как непременное условие для
основания журнала или газеты. Соединение в одних руках двух орудий
власти, до такой степени сильных, кажется нам прежде всего, если можно
так выразиться, политическим плеоназмом. Если от администрации зависит
остановить во всякое время выход в свет журнала или газеты, то к чему
затруднять основание новых периодических изданий? И наоборот, если
издание журнала разрешается только лицам, представившим достаточные
доказательства своей благонадежности, то к чему подвергать таких
благонадежных людей всей строгости системы административных взысканий?
Даже допустив на минуту оспариваемую нами необходимость чрезвычайных мер
против злоупотреблений печатного слова, все-таки нельзя не признать, что
нет причины подкреплять одну меру предосторожности другою, что избыток
гарантий не менее вреден, чем полное их отсутствие. Правда, французы
говорят, что “abondance de biens ne nuit pas”; но ведь в стеснениях
печатного слова даже защитники их видят скорее неизбежное зло, чем
абсолютное благо – а неизбежное зло законно только под условием
доведения его до возможно меньших размеров. Повторяем, логическая
последовательность требовала бы полной свободы в основании журналов,
если они подчинены системе административных взысканий, или уничтожения
системы административных взысканий, если для основания журнала
необходимо предварительное согласие администрации. Почему же мы видим на
практике явление совершенно противоположное? Почему, например, во
Франции система предварительного разрешения была и установлена, и
отменена одновременно с системой административных взысканий? Откуда эта
тесная связь между мерами, взаимно исключающими одна другую? Дело в том,
что они обе – произведение одного и того же духа недоверия и
нерасположения к печати. Когда, например, во Франции законодатель под
влиянием тех или других случайных причин, боится печати и вместе с тем
чувствует себя достаточно сильным, чтобы идти наперекор потребности
общества в свободном печатном слове, он не останавливается на полдороге
и налагает на печать столько оков, сколько она в состоянии вынести в
данную минуту. Ему мало одного средства влияния на печать; его может
успокоить только полная зависимость ее от администрации. Такова была
цель Наполеона III при издании февральского Декрета 1852 г. Наше
законодательство пришло к тому же результату несколько другим путем.
Опасаться печати, как опасалось ее французское правительство после
декабрьского переворота, оно не имело никаких оснований; но оно не
доверяло ей, не доверяло ни ее зрелости, ни ее направлению, и потому
решилось предоставить ей только minimum свободы, которой она до тех пор
была (de jure) лишена совершенно.

Что система предварительного административного разрешения несправедлива
и обременительна для печати – об этом не может быть никакого спора. В
делах печати, как и во всех других, не должно быть осуждений, основанных
только на подозрении, не должно быть стеснительных мер, оправдываемых
только отдаленной возможностью вреда. Выбор занятия или ремесла должен
быть свободен для каждого; запрещение заниматься известным делом есть
важное ограничение гражданских прав – а для ограничения прав необходим
судебный приговор, в основании которого должен, в свою очередь, лежать
установленный судом проступок. Не странно ли, что суд по нашим законам
имеет право запретить лицу, обвиненному за проступок печати, исправление
обязанностей издателя или редактора на срок не свыше пяти лет (Улож. о
наказ., ст. 1046 п. 2), а администрация может подвергнуть лицо, ни в чем
еще не оказавшееся виновным, такому же запрещению на неопределенное
время, т. е. хоть навсегда? С первого взгляда может даже показаться, что
система предварительного административного разрешения еще более
неблагоприятна для правильного развития периодической печати, нежели
система административных взысканий. Вооруженная правом предварительного
разрешения, администрация может сделать немыслимой всякую сколько-нибудь
независимую прессу, уничтожить в самом корне все сколько-нибудь похожее
на оппозицию, создать и поддержать в журнальном хоре полный унисон, не
знающий диссонансов. В теории все это не подлежит сомнению; но в
действительности, к счастью, теория осуществляется не всегда.
Администрация – за исключением только самых тяжелых, мрачных моментов
народной жизни – пользуется своим правом с большей или меньшей
умеренностью; врагов своих – или лучше сказать, тех, кого она считает
своими врагами – она, конечно, не допускает в журнальную сферу, но не
ограничивает ее и одними признанными своими друзьями, не требует
безусловно от своих избранников официального или оффициозного взгляда на
вещи. Она понимает, что если пресса, окрашенная в один казенный цвет,
бессильна как орудие оппозиции, то столь же напрасно было бы ожидать от
нее содействия правительственным целям; она понимает, что без известной
свободы мнений смешны и странны излияния самого благонамеренного
консерватизма. С другой стороны, соображения, которыми руководствуется
администрация при разрешении журнала, могут оказаться – и часто
оказываются – отчасти ошибочными. Редактор, сегодня совершенно
благонадежный, завтра может изменить свой образ мыслей или, по крайней
мере, свой образ действий, подпасть под чье-нибудь постороннее влияние
или просто рассчитать, что выгоднее окружить себя сотрудниками из среды
другой литературной партии. Благодаря этим различным причинам, система
предварительного административного разрешения не препятствует на
практике довольно большому разнообразию в направлении периодических
изданий. Мы не хотим называть ничьих имен, но стоит только бросить
беглый взгляд на периодическую прессу последних 3-4 лет, чтобы убедиться
в том, что при действии Закона 6 апреля основано несколько вполне
независимых изданий, а некоторые другие сделались независимыми, хотя
редактор у них остался прежний. Это приводит нас к убеждению, что
система предварительного разрешения – меньшее из двух зол, сравнительно
с системой административных взысканий, и что отменить первую, не
уничтожив последней, не значило бы произвести существенную перемену к
лучшему в положении русской печати.

Само собой разумеется, что все сказанное нами о необходимости
административного разрешения для основания журнала применяется, может
быть, с большей еще силой, и к необходимости административного
разрешения для замены одного ответственного редактора другим. С помощью
этого последнего права администрация может остановить на неопределенное
время издание любого журнала, если он имел несчастье потерять своего
редактора; ей стоит только отказывать в своем утверждении всем тем, кто
изъявит желание занять вакантное место. А между тем остановка издания
уже существующего и в нравственном, и в материальном отношении гораздо
вреднее, чем противодействие основанию нового журнала. В частом
злоупотреблении своим правом администрацию обвинять нельзя, благодаря
тем же причинам, по которым она разрешает иногда основание независимых
журналов; но для осуждения системы достаточно и того, что из нее
проистекает возможность злоупотреблений.

“Положение периодических изданий, освобожденных от предварительной
цензуры, не может быть названо ни обеспеченным, ни легким, вследствие
тяготеющей над ними системы административных взысканий; но еще менее
завидно положение изданий, подчиненных, на прежнем основании,
предварительной цензуре. Если бы выбор между тем и другим порядком вещей
зависел от самого издателя или редактора, если бы предварительная
цензура служила только убежищем для тех, кто не может внести залога или
не хочет рисковать своей собственностью, тогда существование цензуры,
оставаясь, конечно, явлением весьма ненормальным, не нарушало бы, по
крайней мере, равноправности между журналами. Но освобождение или
неосвобождение периодического издания, вновь основываемого, от
предварительной цензуры предоставлено законом усмотрению министра
внутренних дел. Итак, даже система административных взысканий,
облекающая администрацию правом жизни и смерти над повременными
изданиями, оказывается орудием недостаточно сильным для обуздания
прессы! Существуют издания, которые еще до выхода их в свет признаются
настолько опасными для правительства, что чувствуется потребность
установить контроль над каждым отдельным их словом! Порядок вещей,
несвоевременность которого послужила поводом к изданию Закона 6 апреля,
остается в силе для целой категории журналов, причисление к которой
зависит исключительно от усмотрения администрации. Если это было сделано
в виде опыта, если правительство не хотело окончательно расстаться с
прежней системой, пока не испытана новая, то испытание продолжается,
кажется, уже довольно долго, и результатом его является скорее
необходимость подвинуться вперед, чем возвратиться назад, к
патриархальной опеке над печатью. Нельзя представить себе ни одного
случая, когда система административных взысканий оставляла бы
правительство безоружным против журнала или газеты, и был бы повод
сожалеть (с административной точки зрения) о несуществовании
предварительной цензуры… В отношениях читающей публики к журналу,
издаваемому под цензурой, неизбежно проявляется одно из двух: или
неудовольствие на сдержанность и неполноту журнала сравнительно с
другими – или особенный интерес ко всему тому, что остается в журнале
невысказанным или недосказанным. В первом случае совершенно безвинно
страдает журнал, во втором случае происходит именно то, против чего был,
между прочим, направлен Закон 6 апреля: цензура не только не
противодействует, но, наоборот, способствует распространению
нецензурного образа мыслей. Никто, конечно, не станет утверждать, чтобы
в настоящую минуту правительство было слабее, чем до введения в действие
Закона 6 апреля; а между тем все главные органы печати освобождены уже с
тех пор от предварительной цензуры. Совершенная ее отмена пройдет в этом
отношении так же бесследно, как и первый опыт ограничить ее господство.

Действие Закона 6 апреля распространяется, за немногими и неважными
исключениями, только на С.-Петербург и Москву. Столичная литература, без
того уже поставленная в положение особенно выгодное, приобрела, таким
образом, новое преимущество пред провинциальной. Преимущество это не
имеет правильного основания. Для администрации подчинение провинции
Закону 6 апреля не представляет никаких серьезных затруднений. Вне
губернских городов у нас еще почти немыслима периодическая пресса, а в
губернских городах есть все необходимые средства для установления
постоянного контроля над печатью. Каждый раз, когда губернатор признает
нужным принять против газеты какую-нибудь административную меру
взыскания или возбудить судебное преследование, разрешение центральной
власти могло бы быть испрошено и получено с помощью телеграфа в два –
три дня или еще скорее. Что же касается до интересов самой литературы,
то для провинциальной прессы известная доля свободы необходима, может
быть, еще больше, чем для столичной. Столичная пресса никогда не
испытывает такой мелкой тирании, какой слишком легко может подвергнуться
провинциальная пресса. По характеру вопросов, обсуждение которых
сосредоточивается в столицах, по степени влияния, которым пользуются
некоторые столичные журналы, по свойству организации центрального
управления делами печати, по самой многочисленности своих органов,
столичная пресса не может подпасть безусловно под власть одного лица, не
может быть принуждена ни к молчанию о всех предметах, занимающих в
данную минуту общественное мнение, ни к постоянно хвалебным отзывам о
каждом действии начальства. В провинции, напротив того, такая
зависимость периодической прессы возможна, даже вероятна, пока
существует предварительная цензура. Умственное господство столиц над
провинцией – господство, вредное не только для последней, но и для
первых – прекратится лишь тогда, когда провинциальная пресса приобретет,
по крайней мере de jure, равноправность с столичной (фактическая их
равноправность долго еще останется мечтой). Только тогда сделается
возможным такое знакомство с бытом, с потребностями провинции, без
которого гадательна и шатка большая часть обобщений столичной прессы.
Конечно, правильному развитию провинциальной прессы противодействует,
независимо от закона, провинциальное общество, непривыкшее к гласности и
часто враждебное ее органам; но эта привычка, эта вражда обусловливается
именно жалким положением, в котором находилась и находится до сих пор
провинциальная периодическая пресса. Дайте ей окрепнуть, оживиться,
приобрести значение для местностей, среди которых она существует – и
предубеждение против нее исчезнет само собою.

Есть еще две законодательные меры, относящиеся специально к повременным
изданиям: постановление о залогах и правила о розничной продаже газет на
улицах и в других публичных местах. Взнос залога обязателен для
повременных изданий освобожденных от предварительной цензуры (за
исключением изданий чисто ученых, технических и хозяйственных). Залог
ответствует за денежные взыскания, налагаемые на повременные издания;
каждый раз, когда часть его обращена на этот предмет, он должен быть
пополнен в определенный срок. Постановления о залогах перешли к нам из
Западной Европы, где они, в свою очередь, появились не раньше конца
XVIII или начала XIX столетия; прежняя административная практика не
знала таких замысловатых учреждений, да и не имела надобности в них.
Назначение залога ограничивается, по-видимому, пополнением взысканий,
могущих пасть на издание; но на самом деле оно заключается в том, чтобы
затруднить основание новых периодических изданий. Убедиться в этом
нетрудно: стоит только припомнить, что с каждым почти ремеслом, с каждой
почти профессией сопряжена возможность денежных взысканий; а
представление залога требуется только в весьма редких случаях, от лиц,
которые по самому положению своему постоянно хранят или получают и
передают чужие денежные суммы (напр. нотариусы, судебные пристава).
Издатели и редакторы повременных изданий не находятся в таком
исключительном положении, и для обеспечения взысканий, которые могут
быть на них наложены, нет никакой надобности прибегать к чрезвычайным
мерам. В случае неплатежа наложенного судом штрафа, осужденное лицо
подвергается по нашим законам личному задержанию: неужели это
недостаточно сильное побуждение к уплате штрафа? Много ли найдется
журналистов, которые предпочтут просидеть под арестом три месяца, нежели
заплатить штраф в триста рублей? Самым лучшим доказательством тому, что
главное назначение залога – вовсе не пополнение взысканий, может служить
следующее простое соображение. По действующим законам maximum штрафа за
проступок печати – пятьсот рублей. В случае совокупности преступлений,
наказания не складываются, не присоединяются одно к другому, а
назначается только строжайшее из них, в высшей мере. Отсюда следует, что
сколько бы проступков печати ни совершил редактор журнала, он не может
быть приговорен за один раз к денежному взысканию в размере более
пятисот рублей. Положим, что в продолжение срока, предоставленного ему
для пополнения залога, он успеет совершить еще один или несколько
проступков; и тогда оба штрафа, вместе взятые, составят не более тысячи
рублей HYPERLINK \l “sub_10” *(10) . Между тем размер залога для
ежедневных изданий составляет сумму впятеро большую, для остальных –
сумму большую в два с половиной раза. Очевидно, что для пополнения
взысканий – если бы закон заботился только об этом – можно было бы
ограничиться залогом несравненно меньшим, не превышающим 1000-1500
рублей.

Установление высокого залога может быть оправдываемо аргументами
другого рода. Можно утверждать, что оно служит гарантией серьезности
журнального предприятия, что оно предохраняет журнальный мир от наплыва
людей, ничего не имеющих и потому ничем не дорожащих – одним словом,
можно видеть в нем нечто вроде имущественного ценза для журналистов.
Такой взгляд на систему залогов, высказанный, между прочим, при введении
этой системы в Пруссии в 1850 г. кажется нам вполне ошибочным и даже не
вполне искренним. Между имущественным цензом и системой залогов нет
ничего общего уже потому, что внесение залога вовсе не доказывает личную
состоятельность того, кем он внесен. Закон не требует и не может
требовать, чтобы вносимая в качестве залога сумма принадлежала
непременно самому издателю журнала. Он может взять ее в долг на каких
угодно условиях и приступить к изданию журнала с чужими средствами, не
имея никакого собственного имущества, не питая, следовательно, и тех
чувств, которые обыкновенно приписываются собственникам. Предположим,
однако, что внесенный залог составляет собственность самого издателя
HYPERLINK \l “sub_11” *(11) . Как человек преимущественно коммерческий,
издатель, конечно, заинтересован в том, чтобы журнал его не подвергался
запрещению, но не менее заинтересован и в том, чтобы у журнала было
побольше подписчиков. Если для привлечения подписчиков нужна известная
доза оппозиции, то издатель в большей части случаев не задумается
отпустить эту дозу, хотя бы она и не была вполне согласна с тенденциями
его как приверженца охранительных начал. Еще чаще встречается на
практике другой случай: издатель не принимает никакого участия в ведении
журнала, которое сосредоточено вполне в руках редактора и его постоянных
сотрудников. Здесь, очевидно, не может быть и речи о каком-то
сдерживающем, умеряющем влиянии залога, внесенного издателем. Чтобы быть
последовательным, следовало бы брать залог и с редактора, и с
сотрудников журнала; а к каким результатам привела бы такая система –
это не требует объяснений.

Все соображения, приведенные нами против системы административных
взысканий, вполне применимы и к праву администрации запрещать по своему
усмотрению розничную продажу периодического издания. И здесь
администрация является судьей в собственном деле, судьей
безапелляционным, и безотчетным; и здесь карательная мера падает не
только на виновного, но и на невинных; и здесь суду и наказанию не
предшествует защита. По материальному вреду, им приносимому, запрещение
розничной продажи должно быть названо мерой более легкой, чем
предостережения, если за ними следует временная приостановка журнала;
но, с другой стороны, предостережения имеют перед запрещением розничной
продажи некоторые довольно важные преимущества. В предостережении
объясняются мотивы, которыми оно вызвано, или, по крайней мере,
указывается статья, против которой оно направлено. Отсюда возможность
критики, конечно, весьма ограниченная, но все-таки существующая; отсюда,
хоть иногда, возможность догадаться, о каких вопросах следует говорить с
особой осторожностью. Запрещение розничной продажи объявляется без
указания причин: ни периодическое издание, ему подвергшееся, ни другие
журналы, ни публика не знают, чему приписать строгость администрации.
Первое, даже второе предостережение, само по себе взятое, может обойтись
для журнала без особенно вредных последствий; запрещение розничной
продажи не имеет приготовительных степеней, постигает журнал внезапно,
неожиданно, и сразу наносит тяжелый удар его интересам. Розничная
продажа газет появилась у нас весьма недавно, но приобретает с каждым
днем все более и более широкие размеры; запрещение ее, следовательно,
становится и будет становиться все более и более чувствительным для
журнала. С течением времени оно может обратиться из карательной меры в
меру поощрения и поддержки благонамеренных периодических изданий. Такой
опасностью не угрожает, или угрожает в гораздо меньшей степени, даже
система административных предостережений.

Такова общая картина, представляемая современным положением нашей
периодической печати. Утешительных сторон в ней меньше, чем печальных.
Незавидна участь того, кто задумал основать периодическое издание. Кроме
значительных денежных средств, которых требует всякое подобное
предприятие, он должен добыть несколько тысяч рублей, для обращения их в
непроизводительный и никому не нужный залог, и платить за них более или
менее обременительные проценты. Может быть, все его хлопоты останутся
тщетными; может быть, его просьба о разрешении журнала будет отклонена
министерством, и он не будет даже иметь утешения знать, что послужило
основанием отказа. Но положим, что первый фазис дела окончился для него
благополучно: он получил разрешение издавать журнал, и притом без
предварительной цензуры. Здесь начинается ряд нескончаемых тревог и
затруднений, от которых свободны только счастливцы, плывущие по течению,
с постоянным попутным ветром. Не говорим уже о разных скрытых подводных
камнях, хотя обход их требует большого искусства: и лицевая сторона дела
далеко не розового цвета. Кто из редакторов, прочитав корректуру своей
газеты, может заснуть с уверенностью в том, что завтрашнее утро не
принесет ему грозной вести о предостережении? Кто из них, составляя
смету своих доходов, может ручаться за то, что из нее не исчезнет статья
розничной продажи? При полной зависимости от администрации, в журнальном
деле нет верных расчетов, нет прочного будущего; везде и во всем
неизвестность, столь вредная для всякого предприятия. “Служенье Муз не
терпит суеты”, сказал поэт; служение обществу путем печатного слова не
терпит постоянного ожидания каких-то непредвиденных и неотвратимых
бедствий, постоянной заботы о форме, когда нужно думать о сущности дела.

Непериодическая литература разделена Законом 6 апреля на два отдела, из
которых один освобожден и от предварительной цензуры, и от
административных взысканий, а другой безусловно подчинен предварительно
цензуре. К первому отделу принадлежат издаваемые в столицах оригинальные
сочинения, объем которых не менее десяти, и переводные сочинения, объем
которых не менее двадцати печатных листов; ко второму отделу – все
остальные сочинения. В сравнении с прежним, новый порядок вещей
представляет огромные достоинства и удобства: если бы Закон 6 апреля
ограничился одной этой реформой, он все-таки послужил бы началом новой,
более счастливой эпохи в истории нашей литературы. Множество сочинений
(в особенности переводных), составляющих драгоценное приобретение для
нашего общества, могли появиться в свет только благодаря Закону 6
апреля. Но отсюда еще не следует, чтобы новое положение дел, созданное
этим законом для непериодической литературы, было вполне
удовлетворительно и нормально. Рассмотрим сначала самую
характеристическую черту его – разделение литературы на два разряда:
полноправный (сравнительно) и бесправный. В основании этого разделения
лежит явное недоверие к сочинениям небольшого объема – недоверие,
проявлявшееся не в одной России. В Пруссии, например, когда
Фридрих-Вильгельм ?V в первые годы своего царствования задумал облегчить
положение литературы, он освободил от предварительной цензуры только те
сочинения, объем которых превышал двадцать печатных листов. Чем меньше
сочинение по объему, тем оно доступнее по цене, в большей части случаев
и по содержанию; чем доступнее сочинение, тем обширнее его влияние а
обширность влияния, с точки зрения известной политической доктрины,
прямо пропорциональна опасности, которой угрожает сочинение. В
особенности опасными представляются для последователей этой доктрины
сочинения, предназначенные для народа. Кто считает народ, с одной
стороны, взрослым ребенком, требующим строгой и бдительной опеки, с
другой стороны – громадной силой, одинаково легко подвигаемой к самым
противоположными целям, тот, конечно, не может смириться с мыслью о
сколько-нибудь независимой народной литературе. Мы не разделяем этого
взгляда: мы убеждены, что для предупреждения того вреда, который может
принести дурно направленная народная литература, вполне достаточно
подчинение ее суду на общем основании; мы думаем, что при рассмотрении
каждого отдельного сочинения суд может обращать внимание между прочим и
на то, для какой части общества оно предназначено, и сообразоваться с
этим при произнесении приговора. Народ читает у нас очень мало, тратит
на покупку книг ничтожные суммы. Можно сказать утвердительно, что книга
в 50, 40, даже 25 или 20 копеек по цене недоступна для народа. При тех
ценах, которые существуют в нашей книжной торговле, оригинальное
сочинение в 5-10 печатных листов редко стоит дешевле 50 коп.- 1 рубля,
переводное сочинение в двадцать листов – конечно, не менее 1 р. 25 коп.
или 1 р. 50 коп. Можно ли после того утверждать, что подобные сочинения
издаются для народа и расходятся в его среде? Неужели недостаточно было
бы ограничить действие ограничительных мер – если и признать, в
принципе, их необходимость – сочинениями, стоящими не более 20-25
копеек, или заключающими в себе не более двух-трех печатных листов? При
таком положении дел народная литература осталась бы в тесной зависимости
от администрации, но из-за нее не приходилось бы, по крайней мере,
страдать другим отделам литературы, предназначаемым для других классов
общества. Сочинителю, желающему познакомить публику с результатом своих
исследований по какому-нибудь отдельному вопросу науки, незачем было бы
наполнять свое рассуждение бесполезными фразами, чтобы только растянуть
его на желанное количество печатных листов. Между иностранными
сочинениями об одном и том же предмете можно было бы выбирать для
перевода более удовлетворительное, а не более длинное. Заметим в
заключение, что для нас не совсем ясны причины различия, установленного
законом между сочинениями оригинальными и переводными. Если оно было
вызвано желанием поощрить оригинальные ученые труды, то нельзя не
сочувствовать цели законодателя; но ведь и переводная литература
заслуживает поощрения, ввиду сравнительной бедности нашей отечественной
литературы по многим отделам науки. Если оно было вызвано убеждением,
что между иностранными сочинениями больше сочинений опасных, то с этой
точки зрения нет, кажется, существенной разницы между сочинением в
пятнадцать и сочинением в двадцать пять листов; репрессивные меры,
которыми располагает правительство в обоих случаях одинаково легко могут
привести к желанной цели.

Закон 6 апреля 1865 года, ограничив круг действий предварительной
цензуры, оставил в силе постановления о духовной цензуре, сохранил
театральную цензуру и вовсе не коснулся цензуры иностранной.
Рассмотрению духовной цензуры подлежат по закону сочинения и статьи
собственно духовного содержания, т. е. заключающие в себе изложение
догматов веры, толкование священного писания, проповеди и т. п. Книги,
относящиеся к нравственности вообще, сказано дальше в цензурном уставе,
даже и те, в которых рассуждения будут подкрепляемы ссылками на
Священное Писание или приведением из него слов, подлежат рассмотрению
светской цензуры; но если в сочинении нравственном встречаются места
совершенно духовного содержания, относящиеся или к догматам веры, или к
священной истории, то светская цензура передает их отдельно от прочего
на рассмотрение духовной цензуры. Светской цензуре предоставлено было
входить в сношение с духовной цензурой всякий раз, когда могло
возникнуть сомнение, не подлежит ли книга в целости или отчасти
рассмотрению духовной цензуры, хотя бы по прямому закону она и должна
была поступить на рассмотрение одной светской цензуры. Пока
предварительная цензура распространялась на все сочинения безразлично,
применение этого закона не могло возбуждать никаких серьезных
затруднений; разрешение вопроса о том, что именно подлежит ведомству
духовной цензуры, зависело от усмотрения цензора, и малейшее сомнение по
этому предмету было достаточным поводом к отсылке сомнительных мест или
книг в духовную цензуру. Чтобы судить о том, как легко возникали
подобные сомнения, достаточно припомнить, что значительная часть второго
тома “Истории цивилизации в Англии” Бокля, в которой огромное
большинство читателей конечно не заметило ни одного места “совершенно
духовного содержания”, была рассмотрена духовной цензурою. С изданием
Закона 6 апреля, в этом положении дел неизбежно должна была произойти
существенная перемена; неизбежно должен был возникнуть вопрос, на ком же
лежит обязанность выделять из сочинений, освобожденных от
предварительной цензуры, места сомнительные, могущие подлежать духовной
цензуре? Решением С.-Петербургского окружного суда по делу об издании
П. А. Гайдебуровым книги Вундта: “Душа человека и животных” была сделана
попытка возложить эту обязанность на сочинителя или издателя книги;
судебная палата пошла еще дальше и признала, что в подобных случаях
рассмотрению духовной цензуры подлежат не отдельные места книги, а вся
книга, в целом ее объеме. Но правительствующий сенат, в качестве
верховного кассационного суда, взглянул на дело совершенно иначе. “С
освобождением от предварительной цензуры сочинений и переводов
известного объема,- сказано в решении сената по делу Гайдебурова,
одинаково образцовом и по содержанию, и по форме,- Указ 6 апреля 1865 г.
возложил на ответственность сочинителей и переводчиков представление их
изданий в цензуру в том случае, когда книга, независимо от ее объема,
подлежит по содержанию своему духовной цензуре – и эта ответственность
понятна, когда книга заключает в себе места совершенно духовного
содержания, относящиеся к догматам христианской веры или к священной
истории, так как в определении этого значения книги не может быть
никаких недоразумений. Но нельзя подвергать сочинителя или переводчика
ответственности за непредставление в цензуру такой книги, которая могла
лишь возбудить сомнение насчет более или менее прямого отношения ее к
предметам, подлежащим духовной цензуре, так как сомнение зависит от
личного воззрения на предмет и внутреннего убеждения судящего лица. Если
бы Указ 6 апреля 1865 г., определяя сочинения, переводы и места в них,
изъятые из его действия, подразумевал под последними словами не только
места совершенно духовного содержания, подлежавшие и прежде безусловно
духовной цензуре, но даже и такие места, которые, по более или менее
прямому отношению их к предметам духовным, могли возбудить сомнение на
счет их зависимости от духовной цензуры,- в таком случае те облегчения и
удобства, которые дарованы отечественной печати общим правилом
означенного указа, были бы парализованы изъятием из этого правила. Нет
почти научного сочинения, которое не имело бы прямого или косвенного
отношения к предметам духовным, а вследствие того ни один сочинитель или
переводчик не мог бы иметь полной уверенности, что он не будет привлечен
к ответственности за непредставление его сочинения или перевода в
цензуру. Поэтому, такое толкование закона привело бы неминуемо издателей
научных сочинений к представлению их изданий на рассмотрение
предварительной цензуры, во избежание грозящей им ответственности за
нарушение обязанностей, нигде с точностью не определенных. Таким
образом, Указ 6 апреля 1865 года как бы не существовал для научных
сочинений, в которых везде, где действует цензура, свобода мысли
подвергается обыкновенно наименьшим ограничениям. Очевидно, что не таков
истинный разум Указа 6 апреля 1865 года… Одно из главных правил
толкования закона, возбуждающего какие-либо недоразумения, состоит в
том, чтобы не приписывать закону никаких неудобоисполнимых требований; а
можно ли считать удобоисполнимым требование, чтобы сочинители и
переводчики предугадывали цензурные сомнения, какие их книга может
возбудить… При существовании двойной гарантии: 1) судебного
преследования за дерзкие суждения, заключающие в себе преступления
против веры, и 2) отсылки каждого сочинения, напечатанного без
предварительной цензуры, в цензурный комитет, и удержания его в
типографии в течение трех суток, с правом цензурного управления
остановить немедленно выпуск в свет вредного сочинения и начать судебное
преследование,- закон не имел никакой надобности прибегать к
неудобоисполнимому требованию, чтобы сочинители и переводчики
предугадывали возможность сомнения цензуры относительно дозволительности
каких-либо суждений по предметам веры. Следовательно, при отсутствии в
законе положительного указания на такое требование, не представляется
никакого основания его предполагать”. По всем этим соображениям
правительствующий сенат отменил решение уголовного департамента
С.-Петербургской судебной палаты, и передал дело на рассмотрение другого
департамента этой же палаты, решением которого Гайдебуров был оправдан,
и книга Вундта освобождена от наложенного на нее ареста.

Решение правительствующего сената по делу Гайдебурова устранило одно из
самых важных затруднений, к которым могло привести одновременное
действие Закона 6 апреля и постановлений о духовной цензуре; но оно не
устранило и не могло устранить других неудобств, неизбежных при этой
двойственной системе. При существовании прежнего порядка, издателям
незачем было заботиться о разграничении областей духовной и светской
цензуры: это было делом самой цензуры, разрешавшей все вопросы, которые
могли возникать относительно ее компетентности. Представление в духовную
цензуру книги, ей неподведомственной, имело последствием только отсылку
книги в светскую цензуру, и наоборот. Теперь обязанность определять, что
именно в каждом отдельном случае должно признавать книгой или местом
совершенно духовного содержания, лежит на самом издателе книги. С одной
стороны, это совершенно естественно и даже выгодно для печати;
предоставить суждение о характере книги цензурному комитету значило бы
восстановить косвенно действие предварительной цензуры, потому что
комитет почти всегда мог бы найти в книге что-нибудь, подлежащее
рассмотрению духовной цензуры. Но, с другой стороны, положение издателя,
поставленного судьей над характером издаваемой им книги, довольно
затруднительно. Что следует понимать под книгой или местом совершенно
духовного содержания – это вопрос далеко не простой и не легкий, и в
этом отношении мы позволяема себе не соглашаться с мнением
правительствующего сената, признающего, что в определении значения книги
(именно с точки зрения, о которой теперь идет речь) не может быть
никаких недоразумений. В Цензурном уставе мы находим определение
сочинений и статей собственно (или совершенно) духовного содержания, но
определение весьма неполное и неточное (изложение догматов веры,
толкования священного писания, проповеди), не исчерпывающее предмета, а
имеющее скорее характер разъяснения, примера, на что указывают и
прибавленные к нему слова: и тому подобное. В другой статье Цензурного
устава местами совершенно духовного содержания называются места,
относящиеся к догматам веры или к священной истории. И это определение
не точнее предыдущего. Положим, что в серьезном историческом сочинении
обсуждается законодательство Моисея сравнительно с другими, ему
современными; считать такое рассуждение местом совершенно духовного
содержания конечно нет ни малейшего повода, а между тем оно касается
событий, о которых повествует священная история. В другом историческом
сочинении излагается подробно учение Лютера о благодати с чисто научной
точки зрения, т. е. с целью показать, какие обстоятельства
способствовали его появлению и успеху, какие точки опоры оно нашло для
себя в прошедшем Германии, в какой степени оно удовлетворяла
потребностям немецкого общества; будет ли это изложение местом
совершенно духовного содержания потому только, что в нем говорится о
догматах, образующих часть учения православной церкви?.. Мы думаем, что
постановления о духовной цензуре – если не будет признано возможными
приступить к совершенной их отмене по примеру всех западноевропейских
государств – требовали бы пересмотра и согласования с Законом 6 апреля.
Круг действий духовной цензуры следовало бы определить точнее и
ограничить более тесными пределами. Проповеди, молитвенники,
богослужебный книги, изложения и парафразы Св. Писания – вот совершенно
духовная сфера, которой может соответствовать и исключительно духовное
учреждение. Разрешение споров о духовном или светском характере
сочинения следовало бы предоставить судебной власти.

“О театральной цензуре мы говорить не будем, потому что возможность ее
отмены представляется нам чем-то еще слишком отдаленным; она существует
еще почти во всех западноевропейских государствах. Что касается до
цензуры иностранной, то необходимость преобразования ее чувствуется
всеми и признана, кажется, самим правительством. Мы укажем только на
порядок, существующий в Пруссии – порядок, применение которого если не
ко всем иностранным изданиям, то по крайней мере к большей их части,
было бы вполне возможно и у нас, в России. По прусскому закону
иностранные сочинения, признаваемые вредными, подвергаются аресту на
общем основании, и окончательное уничтожение их может воспоследовать
только в силу судебного приговора. Если судебный приговор состоялся
против повременного издания, то Министерство внутренних дел может
запретить дальнейший ввоз его в Пруссию. Примеру Пруссии последовали
многие другие немецкие государства”.

Подробно разобрав постановления об уголовно-наказуемых проступках
печати, теперь не представляющие интереса за обнародованием нового
Уголовного уложения, мы остановились с особым вниманием на одном
существенно важном юридическом вопросе, возникавшем ввиду
предоставленного администрации права налагать арест на книгу прежде
выпуска ее в свет. “В чем,- спрашивали мы,- может быть признан виновным
автор или издатель книги, таким образом арестованной – в совершении ли
преступления, или в покушении на преступление, или же только в
приготовлении к нему?” Вопрос этот был возбужден в первый раз по делу А.
С. Суворина и вызвал три различных мнения. Обвинительная власть, как в
окружном суде, так и в судебной палате, признавала г. Суворина виновным
в преступлении совершившемся, оконченном, хотя книга его “Всякие” и не
была выпущена в свет; защита утверждала, что в действиях г. Суворина –
если и допустить его виновность – заключается только приготовление к
преступлению; судебная палата избрала среднее мнение и осудила г.
Суворина за покушение на преступление, остановленное независимо от его
воли. В деле Соколова, преданного суду за напечатание книги “Отщепенцы”
(также арестованной до выпуска в свет), судебная палата (в другом
составе присутствия) пришла к другому заключению; она нашла, что
напечатание книги преступного содержания есть только приготовление к
преступлению, которое заключается собственно в распубликовании книги”.
Высказываясь за это последнее мнение, мы мотивировали его следующими
доводами. “Необходимая составная часть каждого преступления есть вред,
им приносимый, или, по крайней мере, возможность такого вреда. Вредное
действие журнала или книги может начаться не раньше, как по выходе их в
свет. Пока известная мысль не пущена в обращение, она не подлежит
никакой ответственности, никакому преследованию, в какой бы форме она ни
была выражена – в форме ли письма или рисунка, или печатного сочинения.
Исключение из этого общего правила может быть допущено только тогда,
когда оно прямо установлено законом. Если совершившимся преступлением в
делах печати может считаться только распубликование, то покушением на
преступление, очевидно, следует признавать только попытку
распубликования, действие, непосредственно входящее в состав этого
понятия. Так, например, книги посланы к книгопродавцу, но ни одна еще не
продана им; это будет покушение на преступление. Все остальные,
предшествовавшие действия могут быть признаваемы не более, как
приготовлением к преступлению. Защитники противного мнения считают
покушением начало печатания; но именно этот вывод доказывает всего лучше
несостоятельность системы, из которой он исходит. Встав на эту точку
зрения, нужно будет признать, что административная власть имеет право и
даже обязана читать все печатаемое в типографии и останавливать
печатание, как скоро заметит в сочинении что-нибудь противозаконное. Это
было бы равносильно восстановлению цензуры, с прибавлением к ней личной
ответственности издателя или автора. Судить о характере сочинения можно
только тогда, когда оно окончено; всякое преждевременное заключение
слишком легко может подать повод к ошибке. Наконец, издатель или автор
может изменить свое намерение, отказаться от выпуска в свет печатаемого
или напечатанного уже сочинения. Все это приводит к убеждению, что
проступок печати становится наказуемым лишь после распубликования или
попытки распубликовать статью или сочинение. Напечатание, само по себе
взятое, есть только приготовление к преступлению – а за приготовление к
преступлению наказание определяется лишь в особых, именно законами
означенных случаях”. В этом именно смысле спорный вопрос был разрешен
летом 1869 г. уголовным кассационным департаментом Прав. сената, в
определении по делу о сочинениях Писарева, изданных Павленковым.

Вопрос о лицах, ответствующих за проступки печати,- говорили мы
дальше,- разрешен нашим законом в смысле гораздо более либеральном, чем
некоторыми другими законодательствами Западной Европы. Во Франции,
например, за каждый почти проступок печати отвечают три лица: автор,
издатель (или редактор) и типографщик. У нас принято за общее правило
преследование только одного лица, причем установлена следующая
постепенность. Сочинитель призывается к суду во всех случаях, когда он
не докажет, что публикация его сочинения произведена без его ведома и
согласия; издатель – в том случае, если имя и место жительства
сочинителя неизвестны, или последний находится за границей; типографщик
или литографщик – когда ни сочинитель, ни издатель неизвестны, или когда
местопребывание их не открыто, или когда они находятся за границей;
книгопродавец – в том случае, если на продаваемом экземпляре сочинения
не выставлено имени и места жительства типографщика или литографщика
(Улож. о наказ, ст. 1,041). Из общего правила об ответственности одного
лица сделано два исключения. Ответственность за содержание поглощенных в
повременном издании статей обращается, во всяком случае, как на главного
виновника, на редактора издания (ст. 1,044). Издатели, типографщики и
книгопродавцы в тех случаях, когда они не подлежат прямой
ответственности, могут быть по обстоятельствам дела преследуемы как
участники в преступлениях и проступках печати, если будет доказано, что
они, зная преступный умысел главного виновника, заведомо содействовали
публикации и распространению издания (ст. 1,043).

Правило об ответственности одного лица, принятое нашим законом для
большинства проступков печати, может показаться, с первого взгляда,
несогласным с общими началами уголовного права, по которым
ответственность за преступное деяние распространяется на всех участников
его. Но к проступкам печати общие понятия о преступлении применимы
далеко не вполне и не во всех отношениях. Преступление, совершаемое
печатным словом, не всегда содержит в себе материальное зло; лицо, его
совершающее, не всегда действует с злой волей, с преступным умыслом.
Наказуемость подобных преступлений не может быть выводима ни из теории
возмездия, ни из теории исправления, ни из соединения этих теорий, на
которых обыкновенно зиждутся уголовные законы. Основываясь не столько на
справедливости, сколько на государственной пользе, она имеет характер
преимущественно предупредительный, превентивный; главная, если не
единственная цель ее – предупредить публичное (печатное) выражение
мнений, которые правительство почему-либо признает для себя опасными и
вредными. Для достижения этой цели вполне достаточно ограничить
ответственность за каждый проступок печати одним лицом. Наказание
сообщников и пособников преступления, неизбежное с строго юридической
точки зрения, становится излишним и ненужным, коль скоро идет речь не об
удовлетворении требованиям правды, а о сохранении общественного порядка.
Средства не должны превышать цели, предупреждение не должно переходить в
притеснение; оно может быть оправдано лишь в той мере, в какой оно
необходимо. Кто-нибудь должен отвечать за каждую строку, появляющуюся в
печати; но одновременное привлечение к суду автора, издателя (или
редактора) и типографщика бесполезно, а следовательно, и несправедливо.
Исходя из этой точки зрения, мы вполне сочувствуем общему правилу,
выраженному в законе, но не можем не возразить против сделанных из него
исключений. При ответственности автора ответственность издателя,
типографщика и книгопродавца кажется нам совершенно излишней, хотя бы
они и знали о намерении автора. Хорошо, по крайней мере, что это знание
не предполагается само собой, а должно быть доказано обвинительной
властью HYPERLINK \l “sub_12” *(12) . Что касается до ответственности
редактора вместе с автором, то в оправдание ее приводятся обыкновенно
следующие соображения: редактор не может не знать содержания статей,
печатаемых в его журнале, не может не понимать их направления и смысла;
без согласия редактора, статья не могла бы появиться в журнале, а
следовательно, не могло бы и произойти вреда, ею принесенного; участие
автора в распубликовании статьи гораздо менее существенно, чем участие
редактора. Против двух последних доводов нельзя не заметить, что они
применяются и к издателю, который, однако, по нашим законам не
привлекается к суду вместе с автором. Первый довод справедлив в большей
части случаев, но не всегда. Есть статьи, которые редактор ежедневной
газеты печатает почти не читая, потому что они написаны постоянными его
сотрудниками, пользующимися полным его доверием. Есть статьи, за
фактическое содержание которых редактор отвечать не может, потому что у
него нет средств проверить правильность сообщаемых ими данных: такова,
например, большая часть корреспонденций из губерний. Ответственность
редактора имеет в наших глазах еще одно важное неудобство: она
располагает редактора к излишней осторожности в выборе статей,
заставляет его иногда обращать внимание не столько на литературное их
достоинство и дельность, сколько на безопасность их в цензурном
отношении. Мы понимаем, что для редактора, преданного своему делу,
безответственность перед судом была бы часто тяжелее всякой
ответственности; но не следует забывать и того, как тяжело “положение
автора, статья которого подвергает редактора судебному преследованию”.

Рассмотрев, в заключение, порядок производства процессов по делам
печати, мы заканчивали нашу статью следующим вопросом: “Если система
административных взысканий несовместна с правильным развитием печати и
не вызывается ни волнением умов в среде общества, ни опасным
направлением литературы; если отделы литературы, освобожденные от
предварительной цензуры, дали повод, в продолжение трех с половиной лет,
к весьма немногим судебным преследованиям политического свойства; если
уголовные законы о печати, неопределенные по редакции, строгие по
установленным в них наказаниям, угрожают неминуемой и тяжкой
ответственностью всякому сколько-нибудь серьезному нарушению
постановлений о печати; если судопроизводство по делам печати
представляет по крайней мере столько же гарантий для правительства, как
и для печати, то не вправе ли мы прийти к тому общему выводу, что полное
освобождение печати (за исключением разве сочинений самых небольших по
объему и самых недорогих по цене) от предварительной цензуры и от
карательной власти администрации, подчинение ее исключительно суду,
соответствует одинаково интересам правительства, общества и литературы?”

Глава III. Пересмотр законов о печати (ноябрь 1869 – ноябрь 1871)

Убеждение в необходимости положить конец временному, переходному
порядку проникло к концу 1869 года и в высшие правительственный сферы. 2
ноября учреждена была, по высочайшему повелению, особая комиссия для
пересмотра действующих постановлений о цензуре и печати и для приведения
их в надлежащую систему, ясность и полноту. Председателем комиссии был
назначен главноуправляющий II Отделением собственной Е. И. В. канцелярии
кн. С. Н. Урусов; членами: со стороны II Отделения – сенаторы Бреверн и
Брун, со стороны Министерства внутренних дел – начальник главного
управления по делам печати Похвиснев, член совета Главного управления
Еленев и член совета министра Китицын, со стороны Министерства юстиции –
сенаторы Любощинский, Турунов и Полнер HYPERLINK \l “sub_13” *(13) .
Заседания комиссии были открыты 8 ноября чтением высочайшего рескрипта
на имя ее председателя. “Правила о цензуре и печати,- гласил рескрипт,-
изданные на основании Указа 6 апреля 1865 года, были установлены при
переходном тогда положении судебной части впредь до дальнейших указаний
опыта. Ныне по введении в действие в значительной части империи Судебных
уставов 20 ноября 1864 г., опыт показал, что Временные правила 6 апреля
1865 г. во многих случаях возбуждали недоразумения и не всегда могли
служить достаточно положительным руководством при судебном
преследовании. Предоставляя отечественной печати возможный облегчения и
удобства, закон должен, вместе с сим, вооружить как административную,
так и судебную власть надлежащей силой для отвращения вредного влияния,
могущего произойти от необузданности и неумеренности печатного слова”.
Задача комиссии оказывалась, таким образом, предрешенной только в самых
общих чертах. Она должна была установить такой порядок, при котором
воздействие власти оставляло бы достаточный простор для свободы печати и
деятельность последней регулировалась бы преимущественно судом, т. е.
законом. Постановления, изданные в разное время, при различных условиях,
под противоположными влияниями должны были быть согласованы между собой
и образовать одно стройное целое. Другими словами, опять было поставлено
на очередь дело, не удавшееся в 1865 году – составление такого
законодательного акта, который, отменяя все действовавшие до тех пор в
данной области правила, обнимал бы собой все касающееся произведений
печати, в самом обширном смысле этого слова. И действительно, плодом
двухлетних усердных работ комиссии явился проект Устава о печати и
цензуре, заключавший в себе 361-ю статью и разъясненный подробными
журналами комиссии. Перечислим главнейшие нововведения, проектированные
комиссией, указав, вместе с тем, почему она не решилась пойти еще дальше
в предоставлении “облегчений и удобств” печатному слову.

Круг изданий, освобожденных от предварительной цензуры, комиссия
полагала расширить в одном только отношении, уравняв переводные
сочинения с оригинальными, т. е. установив для тех и других одно и то же
условие бесцензурности – минимальный объем в десять печатных листов.
Комиссия находила, что как скоро иностранное сочинение переведено на
русский язык, то относительно доступности и влияния на читателей оно
ничем не отличается от сочинения оригинального; говоря вообще,
иностранный сочинения, переводимые на русский язык, имеют даже более
серьезное содержание и, следовательно, менее доступны для массы
читателей, чем равные им по объему произведения русских авторов.
Первоначально предполагалось допустить изъятия для сочинений специально
ученых и для учебников, освободив их от цензуры уже при достижении ими
пяти листов; но против этого предположения восстал начальник Главного
управления по делам печати, и оно не было принято комиссией. По Закону 6
апреля, до сих пор в этом отношении сохраняющему силу, бесцензурностью
пользуются только сочинения, выходящие в обеих столицах, проект комиссии
присоединял к столицам города, на которые будет распространено действие
этого правила. По вопросу о том, следует ли сохранять порядок, в силу
которого освобождение или неосвобождение от предварительной цензуры
вновь разрешаемых в столицах повременных изданий зависит всецело от
усмотрения министра внутренних дел, или же следует признать, что всякое
вновь разрешаемое издание этим самым освобождается от предварительной
цензуры,- в среде комиссии произошло разногласие. По мнению пяти членов
(всех представителей Министерства юстиции и II Отделения собственной
Е. И. В. канцелярии), раз что издание разрешено, нет причины отказывать
ему в бесцензурности, тем более что администрация и суд облечены по
отношению к печати достаточно широкой карательной властью. Изъятие из
общего правила пять членов полагали установить только для изданий
сатирических, которые во всяком случае должны подлежать предварительной
цензуре. Председатель комиссии и два члена от Министерства внутренних
дел высказались за сохранение действующего порядка, преимущественно
потому, что он установлен еще недавно. Третий представитель Министерства
внутренних дел, разделяя мнение пяти членов, не счел возможным примкнуть
к нему, потому что установление бесцензурности для всех столичных
повременных изданий хотя и не составляло бы de facto новой льготы для
печати, но было бы понято ею в этом смысле, а предоставлять печати новую
льготу комиссия не уполномочена. Такой взгляд кажется нам тем более
странным, что в Высочайшем рескрипте на имя председателя комиссии прямо
шла речь о “возможных облегчениях и удобствах” для печати. В конце
концов восторжествовало меньшинство: в окончательную редакцию проекта не
было внесено и той незначительной перемены HYPERLINK \l “sub_14” *(14)
, за которую стояли первоначально пять членов комиссии.

Обсудив вопрос о том, наступила ли пора отменить систему
административных кар, установленную лишь в виде временной меры, комиссия
единогласно разрешила его в отрицательном смысле. Побудили ее к тому
преимущественно три соображения: 1) невозможно ослаблять силу
администрации там, где новая система суда не успела еще повсеместно
установиться; 2) печатное слово, в своих тонких, так сказать,
междустрочных и часто неуловимых проявлениях, приносит вред общий
тенденциозным направлением, и частный – диффамацией, нередко
составляющей промысел спекулянта; 3) постоянно повторяющиеся ходатайства
об освобождении от предварительной цензуры удостоверяют, что система
административных взысканий не слишком тяжела для печати. Мысль о замене
предостережений возвращением под предварительную цензуру комиссия
отклонила ввиду развития, совершившегося как в литературной, так и в
общественной среде. Вместе с тем она не нашла возможным заменить термин
вредное направление (служащее поводом к административным взысканиям)
другим, более определенным выражением. Некоторыми членами комиссии было
предложено объявлять предостережения негласно, чтобы они не могли
служить рекламой в пользу постигаемого ими издания; но с этим не
согласилось большинство, опасаясь, что в негласности предостережений
будет усмотрено косвенное осуждение самим правительством всей системы
административных взысканий. Один из членов большинства (член совета
Главного управления по делам печати) выразил притом опасение, что
безгласность предостережений приведет к слишком частому принятию этой
меры и совершенно положит конец судебным преследованиям, которые, по
намерению законодателя, должны существовать рядом с административными
взысканиями. Удержан, наконец, большинством комиссии и установленный
Законом 6 апреля порядок прекращения повременных изданий (определением
I Департамента Прав. сената). Меньшинство, находя, что сенат как
судебно-административное учреждение не компетентен в оценке политических
мотивов, заставляющих министра внутренних дел домогаться прекращения
издания, полагало возложить эту функцию на комитет министров. В конце
концов, комиссия, сохранив только что предоставленное министру
внутренних дел право запрещать розничную продажу повременных изданий
HYPERLINK \l “sub_15” *(15) (но не право запрещать печатание
объявлений, в то время, впрочем, вовсе не применявшееся на практике),
внесла в систему административных взысканий только одно существенное
изменение: она ограничила срок действия предостережений пятнадцатью
месяцами, постановив, что если в течение этого промежутка времени
периодическое издание не подвергалось предостережениям, то данное ему
затем предостережение во всяком случае считается первым. Необходимость
давности для предостережений была, таким образом, признана официально
еще за тридцать лет до Закона 1901 года, осуществившего, наконец, эту
скромную льготу. Промежуток времени между представлением в цензуру и
выпуском в свет комиссия хотя и предполагала увеличить (с 3 до 4 дней
для книг и с 2 до 3 – для повременных изданий), но не в такой степени, в
какой он был увеличен два года спустя (до 7 дней для книг и до 4 для
повременных изданий).

Если положение бесцензурных изданий в случае принятия проекта комиссии
осталось бы de jure, почти без изменений, то нельзя сказать того же
самого об изданиях подцензурных. Сознавая, очевидно, несовместимость
предварительной цензуры и системы административных взысканий комиссия не
внесла в свой проект Постановления 1862 года, предоставлявшего министру
внутренних дел запрещать подцензурным изданиям печатание рассуждений о
несовершенстве законов и о недостатках администрации, а также
приостанавливать издание на срок до восьми месяцев. Не были усвоены
комиссией и те многочисленные, в разное время состоявшиеся “правила в
руководство цензуре”, которые до сих пор, как явный анахронизм,
сохраняются в действующем законодательстве и по временам обращаются в
орудие против печати не только подцензурной, но и безцензурной. Задачи
цензуры были определены комиссией в одной статье, обязывавшей цензуру
“главнейше обращать внимание на направление и видимую цель сочинений, не
дозволяя себе произвольного толкования их смысла в другую сторону и не
входя в суждение о том, справедливы или не справедливы мнения писателя,
полезны или бесполезны рассматриваемые сочинения, если только они не
противны существующим узаконениям и установленным правилам”.

Всего больше проект комиссии расходился с действовавшим тогда (и
действующим до сих пор) законодательством по вопросу о духовной цензуре.
В основание предположений комиссии легло определение Св. синода,
состоявшееся 20-30 января 1871 года. Сущность его заключается в
следующем: духовная цензура должна основываться как ныне, так и на
будущее время, на тех самых началах, на каких существует или имеет
существовать цензура светская. Сообразно с этим следует освободить от
предварительной цензуры в обеих столицах: 1) все духовные периодические
издания, выходящие доныне в свет, если издатели сами того пожелают (и
притом без внесения залога) и 2) все оригинальные духовные сочинения
объемом не менее 10, а переводные – не менее 20 печатных листов. Не
иначе как с благословения Св. синода (или непосредственно им самим)
могут быть издаваемы: 1) переводы книг Св. писания на русский язык, а
также толкования на все Св. писание, или на несколько его книг, или даже
на одну книгу, 2) изложение догматов веры в виде богословских систем, и
3) все церковные службы, вновь составляемые: чинопоследования, каноны,
акафисты, песнопения, молитвы, духовные ноты со словами из церковных
песней и молитв и другие сочинения, назначаемые для церковного
богослужения. Духовная цензура должна быть соединена с светской в одну
общую цензуру, состоящую в ведении Министерства внутренних дел, но с
тем, чтобы в составе цензурных комитетов и главного управления по делам
печати находились лица специально-богословского образования, имеющие
высшие ученые степени православных духовных академий, и чтобы
предварительной цензурой не дозволялись к печати, а при бесцензурности –
подвергались судебному преследованию сочинения, в которых допущено
богохуление, или поношение Святых Господних, или порицание православной
веры или церкви, или ругательство над Св. Писанием, или кощунство, или
отрицание авторитета Св. Писания, или опровержение истин и догматов
православия, или намеренное их искажение, или возбуждение к отступлению
от православия. Комиссия приняла, с небольшими изменениями, все
предначертания св. синода, и в составленном ею проекте вовсе нет речи об
особой духовной цензуре.

Чрезвычайно подробны отделы проекта, касающиеся вопросов уголовного
права и уголовного процесса. Комиссия была, очевидно, убеждена, что
судебная ответственность органов печати должна быть и будет не редким
исключением, а таким же общим правилом, как и ответственность в порядке
административном. На вопрос о том, к какой степени исполнения умысла
следует отнести напечатание книги и представление ее в цензуру, мы
находим в проекте комиссии два различных ответа, из которых один,
согласно с разъяснением сената, видит в вышеозначенных действиях
приготовление, наказуемое лишь в некоторых особых случаях, а другой
считает их покушением, всегда наказуемым (разве если бы оно было
остановлено по собственной воле покушавшегося). Судя по журналам
комиссии, первый ответ выражал собой мнение меньшинства (четырех
членов), второй – мнение большинства (председателя и пяти членов). По
вопросу о лицах, ответственных за преступления и проступки печати,
комиссия сделала шаг назад сравнительно с Законом 6 апреля 1865 года;
она предположила привлекать к ответственности за отдельно появляющееся
(непериодическое) бесцензурное издание не только автора или переводчика,
но, во всяком случае, и издателя, что, конечно, значительно усилило бы
строгость издательской цензуры. Относительно судебной ответственности за
произведения подцензурные голоса в комиссии разделились: одни полагали
привлекать к ответственности только цензоров, другие – всегда или в
некоторых случаях (государственные преступления, оскорбление частных
лиц) – и авторов издателей и редакторов, на тех же основаниях, какие
установляются для изданий бесцензурных. К постановлениям проекта,
касающимся отдельных преступлений печати, мы будем еще иметь случай
возвратиться в заключительной главе нашей книги.

В отделе о судопроизводстве по делам печати комиссия, сохраняя за
цензурными комитетами право возбуждения судебного преследования, а также
право наложения предварительного ареста на преследуемое издание,
оставляла в силе подсудность важнейших дел судебной палате, но
присоединяла в этих случаях к ее составу, в качестве сословных
представителей, предводителей дворянства – губернского и уездного и
городского голову. Подсудными палате признавались и военнослужащие, если
совершенные ими путем печати проступки не были сопряжены с нарушением
обязанностей военной службы; но в таких случаях к составу палаты
предполагалось присоединять одного из местных военных начальников или
одного из чинов морского ведомства. Цензурным установлениям
предоставлялось право назначать особых уполномоченных для представления
объяснений во время судебного разбирательства. Значительная часть дел о
преступлениях печати должна была производиться при закрытых дверях.

Таково, в главных чертах, содержание проекта, составленного комиссией
кн. Урусова. Последнее заседание ее состоялось 6 ноября 1871 года. За
несколько месяцев перед тем Государь, в надписи на докладе председателя
комиссии, выразил уверенность, что “комиссия примет зависящие от нее
меры к скорейшему окончанию возложенного на нее труда”. В это время,
следовательно, работе комиссии предполагалось еще дать дальнейший ход в
законодательном порядке. Почему это предположение не осуществилось,
почему вместо “облегчений и удобств” печать вскоре подверглась новым
стеснениям, о которых в комиссии не было и речи,- мы не знаем. Можно
только догадываться, что поворот назад совершился в связи с только что
начавшейся тогда эпохой политических процессов. Недаром же в тех органах
печати, которые уже со второй половины шестидесятых годов слагались
мало-помалу в русскую литературную полицию, именно в 1871 году, вслед за
окончанием так называемого Нечаевского дела HYPERLINK \l “sub_16” *(16)
, особенно обострились обличительные выходки против “вредной”
литературы. До известной степени вторили этим выходкам и более
сдержанные издания, вроде “Зари”. Возражая против них в “Вестнике
Европы” (1871, N 11), мы обращали внимание на то, что большой
интенсивности влияние литературы на общество может достигнуть только при
широком развитии политической жизни, при существовании партий,
представителями которых служат журналы и газеты. “Бывают, правда,
минуты,- говорили мы дальше,- когда и при противоположном состоянии
общества, при крайнем стеснении свободы, печать возвышается на степень
главного двигателя общественной жизни; но этим мимолетным блеском она
почти всегда бывает обязана появлению одного или нескольких великих умов
и талантов, сосредоточивающих в себе, на короткое время, все лучшие силы
мыслящей части народа (неизвестный автор писем Юниуса в Англии 1770 г.,
Берне в Германии времен Священного Союза, Белинский в России сороковых
годов). Как только они сходят со сцены, печать, не имеющая прочных
корней и постоянных источников влияния, перестает играть выдающуюся роль
в общественной жизни. Всего менее возможно преобладание печати в те
переходные эпохи, когда для деятельности общества открываются новые
пути, но преграды, ее стесняющие, снимаются не вдруг и далеко не все. В
эти эпохи печать не имеет более того значения, которое она могла
приобрести среди всеобщей безгласности и неподвижности, как единственное
проявление общественной мысли,- и не имеет еще того значения, которое
принадлежит ей в обществе, живущем полной жизнью. Для нашей печати
наступил в начале шестидесятых годов именно такой период. Внимание
прогрессивных элементов общества сосредоточивается уже не на ней одной;
она сделалась более практичной, но вместе с тем – и вследствие того –
менее увлекательной; она проникла в сферы, которые прежде были для нее
недоступны, но реже и осторожнее стала касаться вопросов, всего более
способных волновать общественное мнение. Напрасно было бы, с другой
стороны, искать в нашей современной печати таких публицистических
дарований, которым подчинялись бы умы, за которыми следовали бы
многочисленные преданные приверженцы. Нечто похожее, с первого взгляда,
на партию образовалось в последнее время только вокруг редакторов
“Московских Ведомостей” – главных представителей той реакционной
литературы, появление которой составляет характеристическую черту
истекшего десятилетия; но и тут соединительным звеном служила не столько
сознательная мысль, сколько инстинктивное отвращение к движению. Как бы
то ни было, успех “Московских Ведомостей” доказывает несостоятельность
обвинений, взводимых на современную периодическую литературу. В
журналистике, как и во всякой другой области общественной жизни,
возможно только одновременное существование, а не одновременное
торжество двух противоположных элементов…. Чтобы определить степень
влияния литературы на распространение политических или социальных
учений, необходимо иметь в виду, что если литература действует на
общество, то еще сильнее действие общества на литературу. В теории все
согласны с тем, что литература есть выражение, создание общества, но на
практике эта истина забывается или игнорируется на каждом шагу и
последствие беспрестанно принимается за причину. Стоит только признакам
радикализма проявиться одновременно в обществе и в литературе – и
существование его в первом тотчас же приписывается проповедованию его в
последней. А между тем оба явления, очевидно, зависят от одной общей
причины, и порядок происхождения их, очевидно, не тот, который
предполагается обыкновенно. Мысль прежде возникает в обществе, потом уже
выражается в литературе. Взгляды, несогласные с общепринятыми,
существовали у нас гораздо раньше, чем явилась возможность высказывать
их в печати. Вместо того чтобы негодовать против литературной пропаганды
известного учения, гораздо полезнее поэтому обратить внимание на
условия, его вызывающие и содействующие его распространению. С этой
точки зрения появление радикальных учений в среде русского общества
представляется естественным результатом переворота, начавшегося у нас
после Крымской войны и продолжающегося до настоящего времени. Всякое
коренное изменение существующего порядка вещей, хотя бы оно было
предпринято самим правительством и совершалось постепенно, путем вполне
законным и мирным, возбуждает движение мысли, которое не может быть
заключено в заранее определенные границы. Отправляясь от одного и того
же исходного пункта – сознания, что старый порядок неудовлетворителен и
что он должен быть заменен новым,- можно прийти к самым различным
заключениям, и в числе этих заключений тем легче могут встретиться
выводы крайние, чем большим стеснениям подвергалась прежде общественная
мысль, чем меньше она привыкла к свободному обсуждению политических
вопросов, чем труднее для нее переход от теории к практике, к
действительности. Токвиль объясняет радикальный характер французской
философии ХVIII века преимущественно полным незнакомством тогдашних
французов с государственными делами, от участия в которых они были
систематически отстраняемы в продолжение двух почти столетий. Наше
общество в конце пятидесятых годов было еще более чуждо политической
жизни,- и уже это одно должно было сделать его восприимчивым к крайним
учениям, как к самой резкой и наглядной форме протеста против
долговременного застоя”.

Что мы не ошибались, отрицая “разрушительное” действие литературы,- в
этом нетрудно убедиться, бросив беглый взгляд, с одной стороны, на
картину, которую представляла наша печать в начале семидесятых годов, с
другой – на историю тайных обществ, насколько она стала достоянием
гласности. Из числа газет ни одна не могла соперничать по влиянию с
“Московскими Ведомостями”, консерватизм которых тогда еще не совсем
выродился в реакционерство. “Голос”, медленно совершавший эволюцию к
более решительному либерализму, еще не приобрел того значения, которое
принадлежало ему в конце семидесятых годов. “С.-Петербургские
Ведомости”, постоянно вися на волоске, соблюдали величайшую осторожность
и не имели яркой, определенной окраски. “Русские Ведомости” не
пользовались и малой долей той популярности, которую они завоевали в
последующие десятилетия. Среди “толстых” журналов “Отечественные
Записки” (со времени перехода, в 1868 году, под редакцию Некрасова и
Салтыкова) и “Дело” продолжали, отчасти, традиции “Современника” и
“Русского Слова”, но с меньшим успехом, потому что никто из критиков
этого лагеря не обладал талантом Чернышевского, Добролюбова и Писарева.
“Вестник Европы”, из исторического сборника превратившийся, с 1868 года,
в политический журнал, играл роль, аналогичную с той, которая в конце
пятидесятых годов принадлежала “Русскому Вестнику”. Славянофилам,
вследствие все еще длившегося недоразумения, не удавалось стать твердой
ногой ни в ежедневной, ни в ежемесячной прессе. Консервативные течения
располагали “Русским Вестником” и “Зарей”. В литературе непериодической
появлялось много переводов, возбуждавших подозрительность цензурного
ведомства; но чтобы составить себе понятие о степени основательности
этих подозрений, достаточно припомнить, что к числу книг, признанных
подлежащими уничтожению, принадлежали “Левиафан” Гоббса, “Философия
истории” Вольтера, “Вольтер” Штрауса, “Исторические характеристики и
этюды” Шерра. Даже сочинения Лассаля, второй том которых именно в это
время не был допущен к обращению, не могут же быть рассматриваемы как
нечто зажигательное, требующее особых мер предупреждения и пресечения. В
политических процессах того времени едва ли найдутся указания на
причинную связь между тайными обществами и литературой. Мы очень хорошо
помним Нечаевское дело, в котором нам пришлось принять участие в
качестве защитника,- но не можем назвать ни одного подсудимого, в
умственной жизни которого играло бы заметную роль влияние легальной
литературы. На некоторых из них оказывали действие появлявшиеся тогда во
множестве прокламации (напр. “Народная расправа”) или подпольные издания
(напр. “Хитрая механика”),- но даже они не были главным орудием
агитации, главной причиной ее сравнительно быстрого распространения.
Гораздо сильнее действовала устная пропаганда, искусно пользовавшаяся
для своих целей разными явлениями государственной и общественной жизни.
В начале семидесятых годов (как и раньше – в конце сороковых, в половине
шестидесятых) литературе пришлось испытать “в чужом пиру похмелье” и
расплатиться за то, в чем она вовсе не была повинна.

Те два года, в продолжение которых работала комиссия кн. Урусова, были
тяжелым периодом для нашей печати. Судебных преследований (если не
считать процессов о диффамации и клевете в печати) не возникало вовсе,
но число административных кар было весьма велико. В 1870 и 1871 гг. было
дано двадцать три предостережения, приостановлено шесть изданий
(“Деятельность”, “Неделя”, “Новое Время”, “Всеобщая” или “Московская
Биржевая Газета”, “Русская Летопись” и “Судебный Вестник”) и запрещена
розничная продажа девяти изданий. Разрешены были вновь 21 газета и 28
журналов, но между ними было очень мало неспециальных, предназначенных
для большой публики.

Глава IV. Первый период реакции и застоя (ноябрь 1871 – февраль 1880)

Непосредственным результатом подозрений, о которых мы говорили в конце
предыдущей главы, явилось новое, весьма существенное стеснение печатного
слова, состоявшееся на этот раз в законодательном порядке.
Государственный Совет, рассмотрев представление министра внутренних дел
(А. Е. Тимашева) о дополнении и изменении некоторых из действующих
узаконений о печати, принял во внимание, что, на основании Закона 6
апреля 1865 года, оригинальные сочинения объемом не менее 10 и
переводные не менее 20 печатных листов, освобождены от предварительной
цензуры, и затем пресечение встречающихся в них злоупотреблений печатным
словом предоставлено лишь карательной власти суда, в пределах, указанных
общим уложением о наказаниях и особыми постановлениями упомянутого
закона. Такое облегчение для книг означенного объема было признано
возможным в том преимущественно предположении, что они, по содержанию
своему, принадлежат обыкновенно к литературе серьезной, обращающейся к
более зрелым умам и, по самой цене не будучи доступны распространению в
массе малообразованных читателей, не могут с удобством служить орудием
вредной пропаганды. Но из представленных на усмотрение Госуд. Совета
данных видно, что в последние годы, наряду со многими полезными
произведениями печати, неоднократно были случаи издания бесцензурных
сочинений, наполненных самыми опасными лжеучениями, стремящихся
ниспровергнуть священные истины религии, извратить понятия о
нравственности и поколебать коренные основы государственного и
общественного порядка. Весьма часто в таких сочинениях не усматривается
прямого нарушения какой-либо статьи карательного закона, и потому они
распространяются беспрепятственно. Между тем достоверными сведениями
доказывается, что во многих случаях издание их имеет специальной целью
распространять лжеучения между учащейся молодежью. В этих видах
некоторые книги, которым назначается довольно высокая цена для продажи в
книжных лавках, уступаются издателями за треть или четверть стоимости, в
значительном числе экземпляров, для рассылки в университеты и гимназии
или для раздачи лицам, посвятившим себя распространению вредных учений.
Под влиянием такой пропаганды многие молодые люди впадали в пагубные
заблуждения и иногда вовлекались в поступки, вынуждавшие принятие против
них мер, тягостных для них и для их семейств. Признавая безотлагательно
нужным положить предел таким злоупотреблениям и принимая во внимание,
что предпринятый по высочайшему повелению общий пересмотр действующих
узаконений о печати, по обширности сей работы и необходимости подробного
соображения ее при участии различных ведомств, не может получить
утверждения в весьма скором времени, Государственный Совет согласился с
заключением министра внутренних дел о необходимости дополнить Закон 6
апреля 1865 года определением порядка действий высшей административной
власти в тех случаях, когда признано будет необходимым принять
решительные, безотлагательные меры к преграждению распространения
разрушительных учений как в освобожденных от предварительной цензуры
книгах, так и в тех периодических изданиях, которые по характеру своему
более подходят под разряд книг”. На основании этих соображений
состоялось высочайше утвержденное 7 июня 1872 года мнение
Государственного Совета, вошедшее в состав действующих и в настоящее
время ст. 149-153 Уст. о ценз. и печ. (изд. 1890 г.). Если
распространение освобожденной от предварительной цензуры книги или
номера повременного издания, выходящего без цензуры реже одного раза в
неделю, министром внутренних дел признано будет особенно вредным, то он
может, сделав распоряжение о предварительном задержании такого
произведения, представить о воспрещении выпуска его в свет на
окончательное разрешение комитета министров (положения которого не
требуют в подобных случаях высочайшего утверждения. См. п. II ст. 26,-
100 и 113 ст. Учр. Сов. и Ком. мин.). Если в задержанном сочинении или
номере повременного издания усмотрено будет преступление, то, независимо
от задержания подобных изданий, может быть возбуждено судебное
преследование виновных, собственно для разрешения вопроса об их
ответственности. Усмотрению министра предоставлен выбор между прежним и
новым порядком задержания изданий. Промежуток времени между
представлением издания в цензуру и выпуском его в свет увеличен для книг
– до семи дней, для повременных изданий (выходящих реже чем раз в
неделю) – до четырех дней, т. е. в значительно большей мере, чем
предполагала комиссия 1869 года.

В 1873 году министр внутренних дел вошел в комитет министров с
представлением, в котором объяснил, что в Законе 6 апреля 1865 года не
определена ответственность редакторов за оглашение сведений, не
подлежащих обнародованию, и не указаны средства для удержания печати в
случаях, имеющих особое значение, в границах умеренности и скромности.
А. Е. Тимашев полагал, что все секретные сведения редакции получали от
чиновников, имена которых оставались неизвестными; поэтому он находил
нужным предоставить министру внутренних дел право устранять, временно
или окончательно, редакторов, если они обнародуют то, что им запрещено
печатать, и откажутся сообщить настоящие фамилии лиц, доставивших им
недозволенные сведения. Отсюда следует заключить, что запрещение
касаться тех или других предметов практиковалось и раньше, хотя не было
основано на законе, и что установить кару за его нарушение
предполагалось, вне законодательного порядка, в такой форме, которая
побуждала бы редакторов раскрывать вверенную им тайну. На этот раз
комитет министров не признал возможным принять на себя законодательные
функции и ограничился испрошением Высочайшего соизволения на внесение
соответствующего законопроекта в Государственный Совет отдельно от
общего устава о цензуре и печати. Такое соизволение воспоследовало, и 16
июня 1873 года состоялся действующий до сих пор закон (Уст. о ценз. и
печ. изд. 1890 г. ст. 140 и 156), на основании которого, если по
соображениям высшего правительства найдено будет неудобным оглашение или
обсуждение в печати, в течение некоторого времени, какого-либо вопроса
государственной важности, то редакторы изъятых от предварительной
цензуры повременных изданий поставляются о том в известность через
главное управление по делам печати. В случае нарушения объявленного
таким образом запрета министру внутренних дел предоставляется
приостановить выпуск в свет повременного издания на время не свыше трех
месяцев.

Законы 1872 и 1873 гг. не остались мертвой буквой. Вот, что мы писали о
них в 1880 году HYPERLINK \l “sub_17” *(17) , когда, как будет сказано
ниже, блеснула надежда на перемену к лучшему в положении печати. “В
Законе 1872 года обращает на себя внимание прежде всего разногласие
между мотивами и диспозитивной частью: первые касаются исключительно
непериодических изданий, последняя захватывает собой, сверх того,
значительную часть периодической прессы. Новая мера строгости против
периодических изданий, выходящих реже чем раз в неделю, была вызвана
единственно внешним сходством их с книгами. Ни из чего не видно, чтобы
журналы были распространяемы по дешевой цене в среде учащейся молодежи,
с целью политической или иной пропаганды; ни из чего не видно, чтобы
какое-либо из числа периодических изданий преследовало задачи вроде тех,
которые приписаны некоторым вышедшим до 1872 г. книгам. Если и
допустить, что судебное преследование книг, “колеблющих коренные основы
государственного и общественного порядка”, могло оказаться бессильным,
правительство – безоружным против заключающегося в них зла, то никак
нельзя было сказать того же самого о журналах, подчиненных, по Закону 6
апреля, дискреционной административной власти. Каким образом могла
появиться и восторжествовать мысль, что журнал, судьба которого – в
руках администрации, все еще недостаточно от нее зависим, что
общественное спокойствие требует права уничтожать тот или другой номер
журнала и без предварительных предостережений? Каким образом могло быть
упущено из виду, что с 1866 по 1872 год только однажды был найден повод
к судебному преследованию журнала HYPERLINK \l “sub_18” *(18) , и то
без наложения предварительного ареста. Объяснить все это можно только
характером дискреционной власти над печатью. Посмотрим, как применялся
на практике Закон 1872 г. Вспоминая его мотивы, следует предположить,
что чрезвычайная власть приводилась в движение только в чрезвычайных
случаях, что задержанию и уничтожению книга или номер журнала
подвергались лишь тогда, когда в них усматривалось отрицание религии,
оскорбление нравственности или нападение на основы государственного и
общественного порядка. Для полной, всесторонней проверки этого
предположения у нас недостает данных; список уничтоженных книг или
журнальных статей не печатается во всеобщее сведение. Мы знаем, однако,
что в числе уничтоженных статей московского журнала “Беседа” находилась
статья о настоящем положении женских закрытых учебных заведений,
конечно, не угрожавшая опасностью ни религии, ни нравственности, ни
обществу, ни государству; мы знаем, что в 1877 г. был уничтожен
исторический роман, беспрепятственно напечатанный в 1879 г. и касающийся
событий прошлого века HYPERLINK \l “sub_19” *(19) . Этих примеров
достаточно, чтобы показать, каким образом оружие, данное против врага,
легко может обращаться в орудие для домашнего обихода, в способ
заглушать не только опасное, но и всякое почему-нибудь и кому-нибудь
неприятное слово.

Обращаясь к Закону 1873 г., мы находим опять то же различие между идеей
и исполнением. Уже из текста закона можно вывести заключение, что он
имеет в виду только экстренные случаи, в которых обсуждение или
оглашение известной правительственной меры могло бы принести
существенный вред государству. Мотивы закона вполне подтверждают это
заключение. Новое постановление, по самому разуму и цели его, может
иметь применение лишь в обстоятельствах чрезвычайных и редких. “Нет
сомнения, что органы печати, правильно понимающие призвание свое служить
пользам отечества, и сами собой, без всякого принуждения, подчинялись бы
в сих обстоятельствах приглашению правительства. Посему особое о сем
правило и взыскание за неисполнение оного может относиться лишь к тем
совершенно исключительным – однако, как показывает опыт, возможным –
случаям, когда одно чувство долга и нравственной ответственности не
удержит от опасной по своим последствиям нескромности”. В другом месте
мотивов говорится о таких вопросах внешней или внутренней политики,
гласное обсуждение которых могло бы быть сопряжено с вредом для
государства. Отсюда ясно, что при издании закона имелись в виду такие
случаи, как, например, приготовления к военным действиям, вооружение тех
или других крепостей, предполагаемое заключение внешнего или внутреннего
займа, предполагаемое принятие меры, преждевременное оглашение которой
может вызвать панику или ложные слухи и т. п. Только в таких случаях,
без сомнения, может идти речь, с одной стороны, о вреде гласности для
государства, с другой – о сознании самими органами печати необходимости
молчания и нравственной ответственности за нескромное его нарушение.
Существенно важным признаком применимости закона представляется
временный характер обстоятельств, обусловливающих молчание; если
обстоятельствам этим не предвидится конца, то молчание и не должно быть
налагаемо на печать. Положим, например, что известное учреждение
существует уже давно, что ему ни извне, ни изнутри не угрожает и не
может угрожать нападение, что оно действует на глазах у всех и неизбежно
возбуждает разноречивые суждения. Откуда может явиться свободное
убеждение в необходимости молчания об этом учреждении, как может быть
установлена исходная и предельная точка молчания? Где немыслимо
добровольное воздержание от критики, там, по смыслу Закона 1873 г., не
должно быть места и для принудительного прекращения ее. А между тем
теперь уже не тайна, что в последнее время изъято было из обсуждения
устройство наших средних учебных заведений, или, лучше сказать, допущены
были хвалебные о них отзывы, но запрещены критические, как бы вески
последние ни были по существу, как бы сдержанны ни были по форме.
Напрасно было бы искать чрезвычайных обстоятельств, в силу которых
обсуждение гимназического устава угрожало бы вредом или опасностью для
государства; напрасно было бы искать нравственных побуждений, в силу
которых органы печати могли бы сами наложить на себя молчание по этому
предмету; напрасно было бы искать естественных границ для запрещения, не
основанного на реальных и несомненных фактах. Мера, установленная в
видах охраны государства, обращается, таким образом, в меру охраны
ведомства – охраны его от критики, может быть, небесполезной для целого,
но докучливой для одной его части. Таков неизбежный результат
неопределенного закона, применение которого предоставлено не поддающейся
никаким определениям и систематически уклоняющейся от них администрации.
Когда выбор между возражением, в свою очередь допускающим опровержение,
и абсолютным veto не подчинен никакой регламентации и никакому контролю,
он непременно склоняется в сторону, более удобную для администрации.

Бесспорно, запрещение периодическим изданиям говорить об известном
вопросе должно быть, по самому своему назначению, сохраняемо в тайне,- и
если бы оно ограничивалось случаями, ввиду которых был издан Закон 1873
г., мы не могли бы сказать ни слова против негласности подобных
распоряжений; но когда журналистика обязывается молчать о предмете,
обсуждение которого, в законных пределах, угрожает разве
злоупотреблениям и беспорядкам, а отнюдь не государству,- тогда
положение ее значительно ухудшается вследствие невозможности, для
большинства читающей публики, разгадать причину внезапного молчания.
Когда молчание – нравственный долг писателей, оно не может быть загадкой
для общества; кто же не понимает, например, что газеты, во время
колебаний между войной и миром, не должны касаться передвижения войск и
вообще военных приготовлений? Ожидать такой понятливости в случаях
другого рода – в случаях принудительного воздержания от критики,
настоятельно требуемой обстоятельствами,- очевидно, нет никакого
основания, тем более что в этих случаях молчание никогда не бывает
всеобщим. Масса читателей не в состоянии объяснить себе, каким образом
значительная часть прессы может молчать о вопросе, чуть не ежедневно
поднимаемом и обсуждаемом “Московскими” и “С.-Петербургскими
Ведомостями”. Положение непривилегированных газет и журналов является,
таким образом, крайне фальшивым; приходится или переносить пассивно
упреки и подозрения читателей, или обращаться к ним с намеками, более
или менее темными – и все-таки небезопасными. Еще важнее, без сомнения,
негласность мер, принимаемых на основании Закона 1872 года. Книга или
номер журнала исчезает, с помощью их, так же бесследно, как корабль,
идущий ко дну в самом уединенном месте океана, или как осужденный
венецианским Советом Десяти. О погибели журнальной книжки могут еще,
пожалуй, узнать подписчики журнала, если редакция не найдет возможным
заменить погибшую книжку другой; но судьба уничтоженного
непериодического издания, в большинстве случаев, остается тайной для
всех, кроме лиц, близко в ней заинтересованных. Иногда книга или номер
журнала не погибает целиком, а только теряет большую или меньшую часть
своего состава. Для печати такой исход дела, прямо не предусмотренный
законом, несомненно представляет – если сравнить его с последствиями
буквального применения закона – значительную выгоду; но не следует
скрывать от себя, что под покровом негласности здесь восстановляется, de
facto, гласно уничтоженная предварительная цензура. Во что обошлась
такая реставрация русской литературе – этого теперь нельзя определить
даже приблизительно. Немного найдется журналов, которым она не стоила бы
тяжелых жертв; немного найдется областей знания, которых она не лишила
бы существенно важных приобретений. Если возможность “компромиссов”
смягчила действие Закона 1872 г., то, с другой стороны, едва ли можно
отрицать, что она сделала применение его более удобным и легким, а
следовательно, и более частым. Уничтожение целой книжки может иногда
вызвать толки, которых, как мы уже знаем, администрация избегает;
уничтожение в книге или в журнале той или другой статьи, той или другой
страницы сохраняет почти всегда строго закулисный характер, особенно с
тех пор как оно стало явлением довольно обычным в нашем литературном
мире.

Оставим в стороне неизмеримый, невесомый недочет в области печатного
слова – этот зловещий икс в уравнении, выражающем собой историю нашей
прессы; известные величины этого уравнения, осязательные результаты этой
истории представляют и сами по себе достаточно знаменательную картину.
Припомним, что в продолжение всего этого времени славянофилам
приходилось бороться – и большей частью безуспешно – за право
существования в журналистике, что “Беседа” вынуждена была отказаться от
продолжения неравной борьбы, что прошло около пяти лет, прежде чем ей
удалось возродиться в образе “Русской Мысли”, что покойный Ю. Ф. Самарин
должен был пользоваться заграничным типографским станком, что в России
не могли и не могут появляться брошюры г. Кошелева. Взглянем на
ежедневную петербургскую прессу – и мы тотчас же увидим пробел,
образовавшийся в ней после того, как под влиянием “независящих
обстоятельств”, в которых было заинтересовано главным образом не
ведомство печати, а Министерство народного просвещения, сошла со сцены
прежняя (до 1874 г.) редакция “С.-Петербургских Ведомостей”. Фатальной
неудачей сопровождались все попытки восполнить этот пробел. Сравним,
наконец, судьбу всех неудавшихся и неудающихся в последнее время изданий
с судьбой иных, плывущих по течению и постоянно пользующихся попутным
ветром, сличим относительную ценность тех и других, сосчитаем, сколько
газет идет у нас по стопам “Kreuzzeitung” и “Pays”, сколько – по стопам
“Norddeutsche Allgemeine Zeitung” или наполеоновской “France”, сколько –
по стопам “Figaro” и “Gaulois”, сколько – по стопам лучших иностранных
образцов, вроде “Daily News” или “Temps” – и для нас станет ясным, чему
благоприятствует существующий порядок по делам печати. Отзывается ли,
далее, периодическая пресса на все вопросы, предлагаемые ей общественной
жизнью, отзывается ли она на них с той полнотой, всесторонностью и
откровенностью, от которых зависит достоинство ответа? О целых отраслях
науки и общественной жизни, более или менее связанных с так называемым
социальным вопросом, журналистика может говорить только урывками или
намеками; обстоятельное исследование их для нее недоступно. Области
религии, философии, истории, политической экономии, естествознания
открыты для нее только отчасти. Участь периодической прессы разделяет в
этом отношении и непериодическая, даже ученая литература. Если бы у нас
явился теперь свой Конт или Спенсер, свой Дарвин или Геккель, он был бы
обречен на молчание или, в лучшем случае, мог бы познакомить нас только
с некоторыми сторонами своих научных взглядов. Ведь были же одно время
задержаны, вместе с сочинениями Спенсера, “Рефлексы головного мозга”
Сеченова – и если они увидели свет, то не следует забывать, что тогда
еще не был издан Закон 1872 г. При действии этого закона опасными и не
подлежащими распубликованию признавались произведения давно минувших
лет, имеющие чисто историческое значение – такой философский трактат,
как “Левиафан” Гоббса, такой литературный памятник, как “Сказки”
Вольтера. Есть основание думать, что известная, пережившая почти два
тысячелетия поэма Лукреция “De natura rerum” не могла бы появиться в
свет в русском переводе.

К фактам, приведенным нами в 1880 году, прибавим несколько других,
тогда нам неизвестных. Кроме книг, названных выше, комитетом министров,
в рассматриваемый нами промежуток времени, были, между прочим, запрещены
следующие переводные сочинения: “Политическая история нового времени”
(1816-1868) В. Мюллера; “История февральской революции” Луи Блана;
“Социальная статика” Герберта Спенсера; “Откуда мы, кто мы” Бюхнера;
“Естественная история миротворения” Геккеля; “История возникновения и
влияния рационализма в Европе” Лекки; “История нравственности в Европе
от Августа до Карла Великого” его же; романы и повести Дидро; второй том
сочинений Армана Карреля; “Биография и деятельность Р. Оуэна” Бута;
второй том “Истории Сев. Амер. Соед. Штатов” Неймана; “История
социального движения Франции с 1789 г.” Лоренца Штейна; “История
всеобщей литературы XVIII в.” (т. III, кн. 2) Геттнера; “Новый Дух”
Кине; “История Византии и греческой империи с 716 по 1453 г.” Финлея;
“История племенного развития организмов”, Геккеля. Из оригинальных
произведений постигнуты той же судьбой: “Франция в 1871 г.” Е. И. Утина
(перепечатка статей, беспрепятственно появившихся в “Вестнике Европы”);
“Артели на Руси” Скалона; сочинения Радищева; второе издание некоторых
томов сочинений Писарева; “Положение рабочего класса в России”
Флеровского; “Сборник рассказов в прозе и стихах” (раньше напечатанных в
разных изданиях); “Лишение свободы, как наказание исправительное”
Прянишникова; “Очерк развития прогрессивных идей в нашем обществе” А. М.
Скабичевского; “Женское дело в Европе и Америке” Алферьева; “Славянские
драмы” Д. Л. Мордовцева; “Вятская незабудка” (памятная книжка Вятской
губернии на 1878 год). Случай освобождения книги, представленной в
комитет министров, мы знаем только один. Декабрьский номер “Вестника
Европы” за 1879 год был задержан за объяснение редакции на официальное
сообщение Министерства народного просвещения, помещенное в предыдущей
книжке журнала. Министр внутренних дел (Л. С. Маков) объяснил в
заседании комитета, что собственно ни цензурный комитет, ни главное
управление по делам печати, ни сам он не видят достаточного повода к
запрещению книги, остановленной лишь ввиду резкого тона объяснения
редакции и возможности появления после того целого ряда неудобных статей
с критикой действий Министерства народного просвещения. Министр
народного просвещения (гр. Д. А. Толстой) заметил, что книга задержана
без сношения с ним и что он ничего не имеет против ее выпуска. Комитет
министров нашел, что Закон 1872 года в данном случае не применим и что,
следовательно, книга должна быть разрешена HYPERLINK \l “sub_20” *(20)
.

Временной приостановке на основании Закона 1873 года, т. е. за
оглашение или обсуждение вопросов, на которые наложено было
административное veto, подверглись, до 1 января 1880 года, шесть
изданий: “Московские Ведомости”, “Гражданин” (три раза), “Русский Мир”
(два раза), “Современные Известия”, “Судебный Вестник” и “Биржа”. Само
собой разумеется, что по числу этих взысканий нельзя составить себе
понятие об ущербе, причиненном печати – и не &#