.

Писатель поисках строителя” (проблематика прозы о “Новых людях” Г.В. Алексеева)

Язык: русский
Формат: реферат
Тип документа: Word Doc
65 1082
Скачать документ

Писатель “В поисках строителя” (проблематика прозы о “Новых людях”
Г.В. Алексеева)

Создание академической, свободной от идеологических оценок истории
литературы социалистического реализма является одним из наиболее
актуальных направлений современного отечественного и зарубежного
литературоведения. Придерживаясь различных концепций и подходов, ученые
сходятся в одном: литература соцреализма – это “не десяток текстов, но
именно бескрайнее море художественной продукции”, где “классика”
соприкасается с массовым искусством [16, 9], что, казалось бы, делает
необходимым их целостное изучение. Однако de facto предметом анализа
литературоведов становится не вся литература соцреализма, а лишь
небольшое количество “каноничных”, хрестоматийных текстов. Произведения
же так называемых авторов “второго ряда”, массовая литература, без
которой разговор о закономерностях литературного процесса в СССР
получается неполным, остается без внимания исследователей.

Такова участь и творческого наследия писателя Глеба Васильевича
Алексеева (1892-1938). Сегодня это имя забыто, но в 1920-е годы
Г. Алексеева среди “нескольких интересных потенций”, среди “двух-трех”
“обещающих” литераторов эмиграции выделял А. Белый [12, 228], называл
талантливым очеркистом М. Горький [31, 95]. На жизненном пути
Г. Алексеева, пересеченном с судьбами Б. Пильняка, А. Веселого,
А. Толстого, С. Есенина, отразились основные вехи истории и страны, и
литературы. С 1912 года Алексеев работал журналистом в крупнейшей газете
“Русское слово”, после революции эмигрировал за границу, как беллетрист
получил известность в Берлине [28]. В 1923 году вернулся в Советскую
Россию, где попытался “вписаться” в требуемую тогда большевиками
производственную тему” [17]. По словам американского литературоведа
Г. Струве, “в советской литературе после него остались не лишенные
интереса вещи” [30, 177], что делает обоснованным выбор творчества
Г. Алексеева в качестве предмета данного исследования.

Цель предлагаемой статьи – на примере прозы Г. Алексеева советского
периода проследить, как в 1920-е и 1930-е годы ключевые для соцреализма
темы строительства новой жизни, воспитания нового человека решались в
массовой литературе.

Глеб Алексеев вернулся в Москву 7 ноября 1923 г. [31, 95]. Его
возвращение на Родину традиционно связывают с волной сменовеховства.
“Сменовеховцы разных толков уехали в Россию, где одни, как Алексей
Толстой, вышли в люди и даже в баре, а другие, как Глеб Алексеев, вскоре
попали в немилость и куда-то сгинули”, – пишет Г. Струве [30, 39].
Л. Флейшман, Р. Хьюз, О. Раевская-Хьюз отмечают, что писатель в Москву
уехал внезапно [31, 95]. Из приведенных ими документов следует, что на
переезд Г. Алексеев потратил деньги Д. Бурлюка, высланные Алексееву (в
то время еще редактору “Книгоиздательства писателей в Берлине”) для
публикации книги новых стихов поэта, о чем Алексеев сообщил Бурлюку
только через год, не вернув рукописи и не возместив ущерба [31, 164].
Как сообщает Андронинашвили, на решение Г. Алексеева вернуться в Россию
существенно повлиял приезд в 1922 г. в Берлин Б. Пильняка [10].
А. Квакин пишет, что возвратиться на Родину Г. Алексеева вынудила
“травля литератора со стороны официальных лиц русской эмиграции в
Югославии”, вызванная публикацией его статьи “Без Родины”, написанной по
впечатлениям от поездки по югославским колониям русских беженцев, –
травля, сделавшая для писателя “жизнь в эмиграции совершенно
невыносимой” [17].

По возвращению в Россию Г. Алексеев в 1923 г. с предисловием
Н. Мещерякова публикует свою повесть о буднях эмигрантской жизни
“Мертвый бег”; в 1925 г. выходит его приключенческий роман “Подземная
Москва” – одно из немногих произведений писателя, переизданных в 1990-е
годы; тогда же выпускаются “Орлы двух гнездовий” [15]. Однако советская
критика начало писательской деятельности Г. Алексеева относила только к
1926 г., когда были напечатаны его повесть “Жилой дом” [2] и сборник
рассказов “Иные глаза” [4].

Отмечая, что в сборник вошли произведения разного художественного
уровня, критики особо выделяли рассказы “Первоцвет”, “Дунькино счастье”
и “Дело о трупе”, считая их наиболее удавшимися автору [28; 1],
обнажающими основные принципы его письма [1, 92].

В этих рассказах, по отзывам современников, писатель изобразил “и гибель
и торжество людей в противоречивом столкновении личного и общественного
начала” [1, 92].

Обращает на себя внимание и то, как расценивались критиками образы
коммунистов, созданные Г. Алексеевым. По замечанию рецензента журнала
“Звезда” В. Орлова, “коммунист-лектор в рассказе “Первоцвет” дан в
чрезвычайно упрощенной психологической обрисовке” [23, 181]. То и дело
“оправдывает” героиню рассказа Г. Алексеева “Дело о трупе” Шуру Голубеву
обозреватель журнала “Народный учитель” А. Риден. Без видимых на то
причин семнадцатилетняя девушка покончила с собой. Добровольный уход
Шуры из жизни критику представляется почти неизбежным: “Нагрузка
советского подростка непосильно велика. Неудивительно, что многие
гибнут, раздавленные этим грузом” [26, 139]. Рабочая, ученица фабзавуча,
Шура томится скукой в эпоху, когда скука объявляется уделом одних лишь
“нытиков-интеллигентов”. “Вопль о скуке и об одиночестве” слышится с
каждой страницы дневниковых записей девушки: “Скорей, скорей от этой
скуки”; “мне очень и очень скучно, вечная политграмота мне надоела ”;
“Мне только 17 лет, а жизнь уже опостылела ” [26, 139]. А. Риден,
сочувствуя героине, пытается разобраться, почему получается так, что
юную пролетарку “тупым концом скуки задевает жизнь, полная
грандиозных заданий, шума строительства, окружает одиночеством среди
организованной молодежи, в стране, где молодежь выдвинута на первое
место, где все ей доступно и открыто” [26, 139]. “Жалобы начинаются со
“скучной политграмоты”, – рассуждает критик. – Может быть, все дело в
ней. Немножко ее сократить, сделать ее уроки разнообразнее и
увлекательнее, и дневники подростков стали бы полны бодрости и веры в
жизнь. Это было бы, конечно, хорошо и полезно, но вряд ли это изменило
бы основной тон жизнеощущения подростка. Не с политграмоты приходит
желание “самоубиться” [26, 139], – эту мысль А. Риден оставил
незаконченной.

Тем не менее, повествование с таким неожиданным для того времени сюжетом
единодушно признается критиками художественно правдивым и идеологически
верным. “Об идеологическом значении этого рассказа двух мнений быть не
может: читаемый с неослабевающим интересом, он с достаточной
убедительностью вскрывает язвы быта нашей провинциальной фабричной
молодежи”, – писал В. Орлов, признавая тем самым судьбу Шуры Голубевой
чуть ли не типичной для многих юношей и девушек [23, 181]. А. Риден
буквально настаивал на том, что Шура – не “патологический тип”, “ничего
индивидуально-патологического” в ней нет, что она может “служить мерой
городской массы подростков” [26, 139-140].

Так Глеб Алексеев входит в советскую литературу с ключевой для эпохи
темой – темой нового советского человека.

В 1928 г. публикуется первая часть задуманной Г. Алексеевым трилогии
“Шуба”, где автор ставит перед собой задачу еще более определенно –
найти “тех новых людей, которые призваны разрешить основную проблему
переустройства жизни на новых началах” (курсив везде наш – Е.М.)
[1, 92]. “От человека городских щелей и улиц, фабричных переулков и
мещанских захолустий Алексеев переходит к уездному человеку ”, –
писали об эволюции алексеевского героя П. Алгасов и С. Пакентрейгер в
статье с показательным названием “В поисках строителя” [1, 92].

Г. Алексеев на страницах романа рисует тихий уездный городок, который
триста лет жил “монастырским звоном, антоновскими яблоками, хлебными
базарами, родительскими субботами, гусями, пророческими снами и детьми,
у которых были благочестиво-мудрые монашьи глаза”. Революция поставила
городок в ситуацию выбора: “умереть после трехсотлетней жизни смертью
“тихой и жирной, как акация на кладбище”, или же создать себе новую
электрифицированную экономическую душу, чтобы, как говорили окрестные
мужики, войти в “общий индистрий” [1, 93]. Драма городка заключается в
том, что “нет в городе ни одного живого советского человека, охваченного
жаждой выдвинуть его на эту линию”; “даже новые люди, которые юридически
являются как бы ставленниками революции, на деле автоматически повторяют
старых чинуш и бюрократов в советском гриме” [1, 93]. “Найдет ли
писатель среди этих сил те, что “призваны разрешить основную проблему
переустройства жизни на новых началах”, – покажут следующие части
повести”, – заключали С. Пакентрейгер и П. Алгасов [1, 96].

Однако продолжение повести не было написано. Авторы статьи о Глебе
Алексееве в “Литературной энциклопедии” (1930) так подытожили этот
творческий этап писателя:

“В незаконченном романе “Шуба” Алексеев подошел к проблеме
столкновения частнособственнического, приобретательского начала с
началом государственно-коллективным, взявши это столкновение и в плане
бытовом, и в плане психологическом. Но Алексееву совершенно не
удался образ строителя. Очевидно, поэтому роман не

закончен” [28].

Главными героями своего нового произведения литератор делает не темных
людей российского захолустья, а собственно идейных вершителей революции
– большевиков, возрождающих народное хозяйство. Напечатанный в 1928 г. в
“Красной нови” роман “Тени стоящего впереди” [6; 7; 8] оценивался
критиками уже с позиций того, насколько образы героев-коммунистов
удались писателю: роман квалифицировали как очередное литературное и
идеологическое поражение Г. Алексеева.

Выбранный автором сюжет критики называли “мало оригинальным”: “Двое
товарищей, ответственные коммунисты хозяйственники, которые “встретились
в бою” и там сроднились, любят одну и ту же женщину. Глушков, имеющий
жену и ребенка, полюбил жену своего друга Бережного – Надежду Борисовну.
/ Бережной настаивает на честном и окончательном выяснении всех
отношений, – и чуть ли не под угрозой убийства – предлагает Глушкову
уйти от семьи и жить открыто с Надеждой Борисовной. / Происходит
своеобразная дележка женщины, в которой она, собственно, не принимает
участия. / Роман кончается, однако, одиночеством Глушкова и приездом
его к отцу в деревню” [18, 147].

В то же время, как отметил обозреватель журнала “Звезда” Л. Ковнатор,
суть романа –

не столько “в развитии этой сюжетной линии, сколько в раскрытии
психологии героев” –

“ответственных коммунистов, работников, людей дня сегодняшнего”, которые
“пространно и многоречиво рассказывают о себе, объясняя свои
поступки и желания”, вследствие чего “роман неожиданно приобретает
публицистическую остроту и вызывает необходимость реагировать на
основные “проклятые” вопросы, которыми автор заставляет болеть своих
героев” [18, 147]. В романе “Тени стоящего впереди” конфликт личного и
общественного, составляющий, по мнению советских критиков, стержень всех
прежних произведений Г. Алексеева, выносится на качественно иной
уровень.

С одной стороны, писатель разделяет счастье на “общественное”
(“общественная жизнь” и “жертвенность во имя революции”) и “личное” (“и
любовь, и радость для каждого человека в отдельности”), причем мысль о
личном счастье, по Алексееву, появляется у человека оттого, что
общественного счастья на него не хватает. Действие романа происходит
через несколько лет после начала НЭПа, когда “оказалось, что помимо
общественной жизни и жертвенности во имя революции, все еще потихоньку,
все еще по одной зажигавшей на русском небе звезды всеобщего счастья,
которого не хватало на всех, – есть еще и личная, своя для каждого,
человеческая жизнь”; “…есть еще и любовь, и радость для каждого человека
в отдельности, если этой радости не хватает на всех…” [7, 24]. Идею
повествователя в последней части романа неожиданно продолжает персонаж,
которого нельзя назвать положительным, – старик Василий Петрович,
иронично восклицающий: “Ну где же ее взять – радости на всех! Когда же
она засветит миру?.. И что ж тогда одному-то, –

глаза выкалывать или слепнуть в ожидании? Или отменить? Издать декрет об
отмене добра для отдельной человеческой единицы, если его не хватает на
всех?” [8, 13], – тем самым утверждая право отдельного человека на свое,
личное счастье.

С другой стороны, как счастье в произведении разделяется на личное и
общественное, так и революция, по мысли автора, должна охватить два
измерения, два плана – духовную жизнь страны и жизнь
общественно-политическую. Главный герой романа Александр Глушков с
гражданской войны вернулся в Москву “юношей с фронта, и, сдав снаряжение
и подвиг в казармы, вышел в ночь один, без ружья”. В ту ночь он “хотел
подойти к прохожему и спросить у него: “Что же мне делать в жизни без
ружья?…” [8, 30], – ему казалось, что революция, свергнув старый
режим, до основания разрушила и старые духовные устои, что человек стал
другим – лучшим, новым, ему не знакомым. Глушков всматривается в жизнь,
ищет в ней перемены и не находит их: “С ужасом просыпается он ночью. За
окном спит большой город, храпя прищуренным газом фонарей. И каждое окно
в нем – спальня, и каждое окно истекает обжитой человеческой жизнью, как
десять, как сто лет назад. Так что же изменилось в этих окнах, облитых
кровью во имя новой жизни?” [6, 28]. Со временем он понимает: на самом
деле “были как бы две жизни – одна для всех, – в строительстве, в
работе, – другая для себя: – в нормированной тесноте, в кухне, в
примусах, в человеческих отношениях. Строительство и работа стали иными,
а человеческие отношения с их неписаными, жестокими жестокостью обычаев
законами остались прежними” [8, 3-4].

Писатель констатирует: в духовной жизни страны революция не свершилась,
ибо, говоря словами героя романа большевика Бережного, “легче десять
революций сделать для других, чем перевернуть себя” [6, 33]. Обыватели
по-прежнему прячутся в искаженных до неузнаваемости христианских
заповедях, стертых бытом, скученной жизнью, подстроенных под их мелкие
будничные нужды. Так, убеждая вернуться к жене и ребенку, тесть говорит
Глушкову: “Есть философия прямой, неумытой жизни: – “да оставит
человек отца и мать и да прилепится к жене своей”! Кто смеет встать к
человеку ближе женщины, родившей ему ребенка?..” [8, 8]. После чего
совсем не по-христиански советует ему лгать, лгать всем, изменять жене и
лгать – лгать ради дочери, ведь в таких случаях “самой жизнью
предуказано спасение: – ложь!” [8, 9].

В мире, где живет жена Глушкова Таня и ее старик отец Василий Петрович,
жизнь приносят в жертву своим детям, “ибо в своем ребенке видят
продолжение себя, несовершенных своих трудов, недодуманный своих мыслей”
[8, 9]. Для коммунистки Надежды Борисовны, напротив, “лезть в ярмо
матери и жены”, “вить гнезда, садится наседкой, счастливо кудахтать
снесенному яйцу” значит убить в себе личность [8, 5]. Так же считает и
Глушков: “маленькое умение принести себя в жертву детям”, дающее “право
сложить подвиг на следующего” [8, 17], для него равноценно напрасно
прожитой собственной жизни; “успокоиться в ребенке, начать складывать в
него всего себя – означало, что десять лет, зажигавших его пламенной
верой, брошены зря!” [8, 17]. Однако, когда стала подрастать дочка, для
него “жертвенность во имя будущего (а лишь она дает неоспоримое, как
паспорт, право на жизнь) стала раздваиваться на жертвенность во имя
ближнего, – самым ближним была дочь, – и жертвенность во имя дальнего, –
дальнее несла с собой революция” [6, 26]. На примере Глушкова
Г. Алексеев показывает, что для коммуниста “ближнее” (конкретные люди,
семья, ребенок) и “дальнее” (будущее, идеалы революции) одинаково
ценными быть не могут. Он должен сделать выбор, который в любом случае
станет для него трагичным. Когда заболела его дочка Ирочка, “двенадцать
ночей он не отходил от ее кровати, сторожа с камфорой в руках каждый ее
вздох, и это спасло ей жизнь. Имел ли он право выйти как отец? Но
имел ли он право остаться как революционер? – ведь в это время по его
ситцевонабивной линии произошло повышение цен, которое с таким трудом
сбивали потом целых полгода” [6, 26].

Дело коммунистов: Надежды Борисовны, Бережного, Ложкина – тоже требует
жертв. Таким образом, оба мира зиждутся на жертвах, по-разному понимая
жертвенность. Все герои романа отдают себя в жертву – каждый своему
идолу, своей идее. К бесконечным вариациям темы жертвы сводится
большинство диалогов героев произведения.

“Я дала ему все, что может дать женщина, – каждую его минуту, каждый его
жест стерегла как собака, всю себя принесла в жертву ему и его великому
делу”, – говорит жена Глушкова Таня [8, 8]. И совсем по-иному суть ее
жертвы понимает Глушков: “Не прощаешь того, что прекраснейшей цели, во
имя которой ты построила свою жизнь – ребенку, – я не хотел принести в
жертву себя, как принесла ты!” [8, 27]. Единственно достойной Глушков
называет жертву во имя революции. Но Таня упрекает его в том, что эта
высокая идея часто служит лишь надежным прикрытием его преступлений:
“Ведь в крови, по локоть в крови твои руки – и ты сам говоришь: жжет
эта кровь, и единственное твое оправдание, что не для себя она, а для
других, для счастья других. а кровь Жени, девятнадцатилетней
девушки, что умерла от аборта? И она жертва для всех? А Хухрикову
переводили в Ташкент, машинисточку, которую “работаешь, работаешь, – тут
же и облапишь” – тоже во имя всечеловеческого счастья? Значит,
революции нужны слезы обманутых девушек, девичьи смерти, дети, у которых
нет отцов, женщины, у которых выпили, как водку, молодость, а их, как
пустые бутылки, – на мостовую! Не верю! Не смею поверить этому!”
[8, 25].

Отец Тани о жертвах во имя революции говорит как о подвигах мучеников во
имя новой коммунистической веры: “…приносите в жертву себя… пожалуйста!
Идите на пламенные костры, умирайте за счастье скопом, за новую мораль!
Но не приносите в жертву других, –

жену и дочь! Не тащите их на мученический костер во имя нового бога,
если они его не хотят…” [8, 10-11]. Любопытно, что только в речах
старика – жиденькой, жалкой тени прошлого, среди пошленьких идеек его
мелочной обывательской философии слышится искренняя скорбь по
новозаветному ближнему: “Ближний покорно лег под ноги дальнему, – и вот
идут по нем братья, все ближние – заметьте, – идут в неистовой жажде
подвига, ослепленные солнцем всечеловеческого счастья… Идут рабы счастья
и не знают, что каждый несет свое счастье в себе, расплескивая
драгоценнейшее вино единственной человеческой правды: – “возлюби
ближнего своего как самого себя”…” [8, 12-13]. Ближнего называет Василий
Петрович самой дорогой жертвой во имя абстрактного рая для всего
человечества, обещанного революцией. Старику автор доверяет еще одну
навеянную эпохой идею: “…вашего ребенка – вы бросаете под колесницу
будущего… Кому же тогда жить в алмазах революции ?”, – спрашивает он
Глушкова [8, 12]. Показательно, что через год за схожие идеи критика
обрушится на автора “Котлована” А. Платонова: в его повести девочка
Настя –

“элемент будущего” – гибнет, а избитый крестьянин говорит:
“Ликвидировали? Глядите, нынче меня нету, а завтра вас не будет. Так
и выйдет, что в социализм придет один ваш главный человек” [24, 177].

И ветхий мещанский мирок Тани и ее старика отца, и мир большевиков
Бережного и Ложкина в романе Г. Алексеева несут свою правду. Своей
правды нет только у Глушкова. “Значит, правда не в истине, – то и дело
спрашивает себя герой, – истина для каждого своя: –

и для Василия Петровича, и для Бережного, – а в силе убежденности в эту
истину! Но почему же этой убежденности нет у него? И где черпать
убежденность? Если у всех людей один цвет крови – почему так отдельно,
так мелко правы они каждый по-своему?” [8, 16].

Глушков отторгает, по его ощущению, затертые, лишенные живого смысла
нормы Василия Петровича, что “живут не сами по себе, а есть лишь законы,
параграфы уголовного кодекса, надетые историей на душу, как одежды на
тело” [8, 18]; рвется “из обжитых, стершихся до навыка, до привычки
чувств” [8, 18]. Он убежден, что “людям и не нужны мечты о
всечеловеческой свободе, что они живут и хотят жить жизнью тесной, как
сапог”; у каждого –

“свой дом, семья, свой мир и своя истина, и каждый закупорен в эту
истину, как в раковину, а для того, чтоб можно было при встречах на
узких тропах судьбы безболезненно расходиться, опытом веков придумали
люди долг, благородство, вежливость, “не укради”, “не убий”, “не пожелай
жены ближнего своего, ни вола его, ни осла его”…” [8, 23]. “Зачем же
тогда с пятнадцати лет я поверил, что всего себя нужно бросить навстречу
новой жизни… что мир будет иным, какой снится человечеству…” – за
разрешением этих вопросов Глушков идет к своему студенческому товарищу
коммунисту Ложкину [8, 23].

Р. Ковнатор разговор Глушкова и Ложкина, в ком, по словам критика,
Г. Алексеев “даже пытается представить положительный тип”, назвал не
иначе как “благополучной газетной концовочкой”, не органичной всему ходу
произведения [18, 159]. Между тем, думается, этот эпизод для романа
концептуален: он объясняет, как проблему духовного переустройства
общества решают новые советские люди – большевики.

Показательно, каким рисует Г. Алексеев нового советского человека –
Николая Ложкина. Ложкин “по-прежнему разделял человека и цель и
требовал, чтобы человек безоговорочно служил цели” [8, 34]. “Ввинчиваясь
в белое глушковское лицо неморгающим своим взглядом”, он призывает
Глушкова забыть себя, свое отчаянье и полностью отдать силы революции,
что, однако, Глушкову кажется не чем иным как “легализованным
самоубийством” [8, 34].

hG

hG

hG

hG

hG

hG

hG

hG

hG

hG

hG

hG

/e/e/e/e/a/a/a/a/a/a/a/a/e/e/e/a/a/a/a/a/a/a/aTH/a/a/a/N/N/N/a/a/a/a/a/a
/a/e/C/ hG

hG

hG

hG

hG

?&????????????n?&????????n?, потому что у тебя нет терпения и
достаточной уверенности… А ведь тут у всех нас путь один, и нельзя
сказать “б”, не сказавши “а”…” [8, 34-35]. “Но послушай! – в нетерпении
перебил его Глушков, – ведь это же голое, ничем не прикрытое
апостольство…” – “Совершенно верно, – взмахивая, как бы врубая рукой,
прокричал Ложкин, – апостольство, но мы приглашает в апостолы каждого,
кто в силах поднять эту неизбежную ношу”, ибо “в плане революции наша
работа не равна, она каждому по возможности его” [8, 34-35].

Приободренный словами Ложкина, Глушков едет к отцу в деревню. Он легко и
открыто принимает слова труженика отца, примирившего в себе старое и
новое – большевистскую и буднично-жизненную жертвенность. Выслушав сына,
старик заговорил о своем, “о чем думал все это время, что стало
паспортом, правом на жизнь, наложило на его лицо печать розоватой
старческой примиренности”: “Саша, ведь и я…– и он махнул рукой в сторону
черного Попова луга, – и я прожил всю жизнь, складывая мечту на мечту по
ночам, для того чтобы остатком своих сил рвануться напоследок. И
видишь – этих сил напоследок хватило, чтобы сорвать мечту с неба и
прижать к груди, как возлюбленное дитя… И вот, Саша, этой отжившей мечте
я дал тебя Ты не бойся, что для тебя она стала живым и трудным
делом. Помни, что сначала подвиг и живая человеческая кровь, а уж потом
история и философия…” [8, 36].

Г. Алексеев оставляет открытым финал произведения, в котором поднимается
проблема духовной революции – третьей революции духа. Эти слова в романе
звучат лишь однажды: “взмахивая, как бы врезая рукой”, о третьем этапе
революции – революции духовной – “прокричал” Николай Ложкин. Но,
подготовленное ходом всего повествования, даже это единичное упоминание
совершенно определенно вызывает в памяти другие строки:

Смотрите –

Ряды грядущих лет текут.

Взрывами мысли головы содрогая,

Артиллерией сердец ухая,

Встает из времен

Революция другая –

Третья революция духа.

Так, чеканя рубленый стих, писал в “IV Интернационале” В. Маяковский
[21, 221].

В поэме “IV Интернационал” (1922) [25, 340], задуманной как пролог к “V
Интернационалу”, Маяковский иронизирует по поводу форм культуры,
пропагандируемых Пролеткультом, призывает готовить “новый бунт в
грядущей коммунистической сытости” – “третью революцию духа”. В 1928 г.
эта же тема привлекает Г. Алексеева. Помимо идейного сходства, в романе
“Тени стоящего впереди” немало художественных образов, близких тропике
Маяковского. Как и Маяковский, Г. Алексеев обращается к образу
светлеющего грядущего (ср.: “Будущее рассеивало мрак свой” [21, 216];
“…уже вкраплены первые звезды в темное небо будущего” [6, 26]), обличает
жизнь мещанства, символом которой, как и у Маяковского, в романе
становится привычка пить чай (ср.: “Жизнь стынет чаем на блюдце”
[21, 216];

“– Революция не отменила чаю… Пожалуйте пить чай! ибо пить
чай вы обя-за-ны! – Глупости, революция не смеет распивать чаи ”
[8, 10]). Подобные параллели дают основание предполагать, что поэма
В. Маяковского существенно повлияла на замысел романа Г. Алексеева.

На проблематику романа не могла не оказать влияния и идея “революции
духа” А. Белого. “Революция духа” – то чаемое, что виделось А. Белому за
свершившимся в 1917 г. переворотом [20, 11]; то, что “приведет к
освобождению человека на всех путях его духовного творчества и к новому
воплощению достижений этого освобожденного творчества – к новой
культуре”, “культуре свободы” [32, 33; цитируется по: 20, 14]. “В
предчувствии “революции духа“ для Белого – смысл и оправдание всего
совершающегося: задача подлинной революции – в явлении миру “новых форм
жизни”, в возможности ощутить ритм Нового Космоса” [20, 12]. Локальным
воплощением мечты о “революции духа”, осуществляющейся в рамках
достаточно узкого и замкнутого в себе культурного сообщества
“посвященных”, стала открытая в 1919 г. А. Белым и Ивановым-Разумником
Вольная Философская Ассоциация (“Вольфила”) [20, 14].

Очевидно, идея “духовной революции” А. Белого была знакома Г. Алексееву.

В 1922-1923 гг. и А. Белый, и Г. Алексеев находились в Берлине, где
наверняка пересекались в эмигрантских литературных кругах. Кроме того,
Г. Алексеев был дружен с Б. Пильняком, на становление которого
существенное влияние оказал А. Белый. Известно, что в 1924 г. в доме
Б. Пильняка, куда был вхож Г. Алексеев, А. Белый читал свои произведения
[10]. В этом же году властями было закрыто детище А. Белого – “Вольфила”
[10, 17]. Это событие, как и собственно поиски новой духовной культуры
членами Вольной Философской Ассоциации, не могли не обсуждаться в кругу
Пильняка.

А. Белому было близко “скифское” мироощущение Иванова-Разумника, которое
определялось через систему оппозиций: “мечтатели” в нем
противопоставляются “обывателям”, “пафос “исканий”, свободного
творческого созидания – “умеренности” и успокоенности “всесветного
Мещанина”, безраздельная устремленность в грядущее, к духовному
преображению – усилиям, направленным к созиданию “внешнего порядка”,
новых социально-политических форм и норм” [20, 11]. Как видим, на
похожей оппозиции строится конфликт романа Г. Алексеева: обывательству,
мещанству там противопоставляется мечта. В минуту слабости Глушков
поддается уговором старика вернуться к семье, к ребенку: “Он покорно
принимает абажур, жену и коврик, он принимает налаженность, уют и
простоту жизни… Простую жизнь он сумеет поднять над бессмысленной мечтой
о невозможном. Она –

эта мечта всегда жила в человечестве, ею было и христианство, и ведь
сумели же люди превратить христианскую мечту о невозможном в молитвы.
Ныне и он знает, чему молиться: революция не лгала, революция не
виновата, что ему по плечу оказались не ее свершения, а молитва ей”
[8, 24].

В который раз Г. Алексеев открыто сопоставляет большевизм и
христианство. Слова из церковного обихода встречаются практически на
каждой странице произведения. Обилие религиозной лексики в романе может
объясняться влиянием А. Белого, видевшего в революции мистическое
действо. Вместе с тем, используя категории христианства, писатель
свидетельствует о рождении новой большевистской веры; описывая, как
попираются большевиками христианские заповеди, Г. Алексеев раскрывает ее
антихристианскую природу.

Безусловно, в эпоху воинствующего атеизма параллели такого рода не могли
остаться незамеченными. Религиозный дискурс стал одной из тех
многочисленных “статей”, по которым жестко критиковался новый роман
Г.В. Алексеева.

“Революция кончилась” – да здравствует “христианство”, – иронизировал
Р. Ковнатор по поводу размышлений Глушкова о молитве революции. – /
Герою гражданской войны нечего сейчас делать — поэтому вместо “мечты о
невозможном” да здравствует молитва! / Может быть, Гл. Алексеев, чтобы
окончательно успокоить своего героя, его благополучно доведет до… живой
церкви, как самой надежной “тихой пристани”. / Ибо давно известно, что
“русскому человеку” в высшей степени свойственно чувство покаяния и
раскаяния” [18, 156].

“Русскость” Глушкова вызвала не меньше нареканий Р. Ковнатора.
“Революция не остановила развития человеческой души, она идет все еще по
старым, испытанным

дорогам И у меня русское я – то самое русское, которое всегда витало
над бездной. Из этого бессмысленного витания над бездной родилось многое
Пушкин, Достоевский, Толстой… / Из этого непрестанного из года в
год, из века в век полета родилась

революция”, – приводя отрывок из романа Г. Алексеева, критик писал: “А
мы-то думали, что революция своим облагораживающим, освежающим дыханием
перетряхнула, передвинула кой-какие “старые дороги” Ибо ведь эти
“испытанные”, “старые” дороги обозначают нашу исконную российскую
бескультурность, бездорожье, обломовскую тоску, беспробудное пьянство,
отсутствие живого труда и дела. / Революция решительно покончила со
многими величайшими предрассудками, казавшимися вечными, незыблемыми,
“национальными” устоями жизни. / В том числе она безжалостно
ликвидировали предрассудок об “истиннорусском” я” [18, 156].

Людей из мира Тани и Василия Петровича Р. Ковнатор назвал болезненной
выдумкой автора – “чудаками” и даже “психопатами”, Александра Глушкова –
“заморским коммунистом”, “типичным неврастеником”, “хамом в отношении
женщин”, “пустомелей”, “фразером”, “новым мещанином” и “филистером”, тем
более отвратительным, что “он рядится в коммунистическую тогу и
прикрывает свою пустоту партбилетом” [18, 155, 160, 159].

Роману Г. Алексеева отказывали в реалистичности: “Настоящие люди
сегодняшнего дня, подлинный “герой нашего времени” в такой же степени
похож на героев Глеба Алексеева, как моментальная фотография, снимающая
быстро и дешево, похожа на художественный портрет. Хоть и в “новой
коже”, за пышными и новыми словами, нутро у алексеевских героев осталось
“то же”. / Они – добрые, многословные, с “рефлексами” и “переживаниями”
мещане старой российской окуровщины” [18, 160].

Попытка Г. Алексеева показать нового советского человека закончилась для
него крахом. “В романе “Тени стоящего впереди” он сбивается с путей
бытовых и психологических и вместо коллективиста рисует человека,
спасающего свою душу, ищущего незыблемой, абсолютной идеи. Изображение
старого в новом быту удается постольку, поскольку естественно он
чувствует это старое в силу своей классовой природы. По этим же
классовым причинам ему не дано почувствовать нашу эпоху
социалистического строительства”, – писали авторы “Литературной
энциклопедии” [28].

Однако несмотря на уничижительные оценки критиков писатель вновь
обращается к темам и проблемам, затронутым им в романе “Тени стоящего
впереди”, и пересматривает их решение. В рассказе “Подруги” [5],
опубликованном в “Красной нови” в 1928 г. спустя несколько месяцев после
выхода романа, об оправданности жертвы во имя “ближнего” –

семьи, ребенка, и “дальнего” – революции, социалистического
строительства, рассуждают давние знакомые – приехавшая из
провинциального городка в Москву Ася и коммунистка Наташа. Ася –
носитель той же идеи, что и Глушков, – рассказывает подруге об устоях
родного города: “Своими неудавшимися жизнями люди выстилают дорогу
детям, которые за это должны доделать недоделанные ими самими дела,
додумать недодуманные их мысли. Но, принося эту жертву, той же
жертвенности люди требуют от окружающих; подымая выше своей головы,
словно чашу со святыми дарам, детский горшок, они требуют, чтобы
восхищались их походкой, а по степени восхищения судят об окружающих как
о людях, делят людей на “он как работник”, “он как коммунист” – и “он
как человек”. И последнее –

главное… А что может быть хуже родительской зависти или смешнее
родительской гордости в наши с тобой дни?” [5, 46]. Осознав однажды, что
“дав нам смысл жизни, революция и от нас требует осмысленности ее
изживания”, Ася разрушает свою семью, убивает в себе своего ребенка и
уезжает в Москву – искать “работу не только для того, чтобы напихать
желудок” [5, 46].

Свою историю рассказывает и Наташа. Революционерка, активная
строительница нового мира, она посвятила себя не семье, а партии. Наташа
живет той жизнью, о которой мечтает Ася, – и для нее такая жизнь
оборачивается трагедией. Задумавшись о своей судьбе, “не связанной ни с
миром, ни с задачами, а только с Натальей Кондратьевой, приехавшей из
Рязани в Москву завоевывать счастье”, она поняла, что каждый день
“приносила себя в жертву, отдавала все: молодость, время, женственность,
семью, средства” и “завоевала” мир, а “простое, человеческое счастье,
которое есть у каждой мещанки , ушло мимо рук” [5, 50]. Эта жертва
теперь ей кажется слишком большой, ничем не оправданной.

Круг оказывается замкнутым. По Алексееву, современный человек обречен на
внутренние дисгармонию, противоречия, он лишен духовной опоры, ибо
прежние нравственные законы обесценены временем, а новые – не для
всеобщей, а для отдельной, маленькой человеческой жизни – не созданы.

А потому в отношениях между советскими людьми, описанных Г. Алексеевым,
часто присутствует патология, они лишены душевности, тонкости. В 1931 г.
писатель издает книгу “Золотая канарейка” [3], в одном из рассказов
которой – “Птичьем веере” – излагается история любви Мани Волосковой,
девушки “с черными, напряженными до страстности и от страстности не
только видящими, но как бы и слышащими глазами” [14, 159]. В советском,
самом гуманном обществе мира человек, к кому “потянулась она с восторгом
ожадневшего к полету птенца”, “кого полюбила она с молитвенной
страстностью семнадцати своих лет, сказал ей просто, будто переломил
баранку: “Ты мне физически больше не подходишь: у тебя некрасивая спина.
А товарищей мне хватает и без тебя” [14, 159].

На выручку Мане пришла комсомольская организация. Ее устроили
организатором девушек в одном из фабричных районов Москвы, и Волоскова
подошла к делу серьезно и ответственно: “проводила доклады по вопросам
общественной работы и гигиены, помогала организовывать ясли и детские
комнаты при домах-коммунах” [14, 159]. Казалось бы, такой финал
полностью соответствует законам формирующейся соцреалистической
литературы: девушку возрождает к жизни производство и общественная
работа. Однако критик журнала “Красная новь” В. Борахвостов и этот
рассказ писателя клеймит как идеологически вредный: “По Глебу Алексееву
выходит, что люди и углубляются в общественную работу только тогда,
когда уже больше нет никакой иной цели . Общественная работа
рассматривается как какой-то отрыв от жизни вообще” [14, 159]. “Вот,
мол, как тебя изуродовали пятилетки и вообще эти так называемые третьи,
решающие”, – пародирует критик отношение автора к своему герою
[14, 158]. “В рассказах Глеба Алексеева выражена идеология мещанствующей
интеллигенции, которая, обладая своими традиционными пороками, старается
прописать их другим людям, строителям социализма”, – дискредитирует
В. Борахвостов сборник [14, 159].

В 1930-е Г. Алексеев, как и многие писатели-попутчики в те годы, “поиск
нового советского человека” продолжает в жанре производственного романа.
“Тематика “производственного романа”, распространившегося в начале
1930-х гг. во множестве образцов, заполнившего страницы всех основных
литературных журналов, являла собой самый непосредственный писательский
отклик на “задачи момента” – ускоренную индустриализацию страны,
отображение строек первой пятилетки и параллельно проводимую “формовку”
“нового человека”. Обращение писателей к этой проблематике доказывало
политическую и идеологическую благонадежность писателя. Именно поэтому
производственный роман стал своеобразной “реабилитационной” формой для
многих писателей-попутчиков ”, – пишет А. Лавров [19].

“Реабилитационной формой” производственный роман стал и для
Г.В. Алексеева.

В 1933 г. появляется, как писали советские критики в 1980-е гг., “самое
значительное его произведение – “Роза ветров”, посвященное строительству
первенца советской химической промышленности – Бобриковского комбината”
[22, 4]. В этом романе уже не звучит с такой, как прежде, остротой тема
трагического столкновения личного и общественного. Коммунисты,
производственники живут не скукой, а энтузиазмом. Советские женщины с
гордостью становятся матерями [9, 173]. То русское, чем так дорожил
автор “Теней стоящего впереди”, изживают в себе даже крестьянские
мужики, ставшие теперь “сознательными”. Традиционная для Г. Алексеева
проблема жертвы на страницах романа о Бобриковском комбинате не
поднимается: в 1933 г. такие идеи уже не приветствуют. Нет в романе и
“религиозных” подтекстов: дословно повторяя речь Сталина на объединенном
пленуме ЦК и ЦКК ВКП (б) 7 января 1933 г., Г. Алексеев в “Розе ветров”
пишет о том, что “путеводными точками советских равнин не являются
больше кресты и купола церквей, а зерновые элеваторы, силосные башни и
трубы новых заводов” [9, 163-164; ср.: 29, 542]. И лишь в истории
строительницы Людмилы Сергеевны, которая, смущаясь, говорит “Дай
папиросу” и, боясь всего, что не связано с производством, в разговоре о
смысле человеческой жизни прячется за газетные фразы о “мировом
производстве азотных удобрений”, слышны прежние размышления
Г. Алексеева: “если законы труда выписаны у нас с величайшей
пунктуальностью , никем не выписаны еще законы личной жизни и никаким
декретом не указаны нормы семейных отношений” [9, 85, 139].

Критики не раз упрекали Глеба Алексеева в том, что его идеологическая
позиция заявлена в текстах столь неясно, что “узнать, во что “верует”
сам писатель из его произведений невозможно” [11, 258].
Множеством загадок окружена и жизнь самого Г. Алексеева. Немало толков
вызывала его дружба с известным чекистом Я.С. Аграновым, на которую, как
и на связь писателя с органами ГПУ, намекали, по свидетельству
Р.Б. Гуля, К. Федин и И. Груздев [31, 95]. До сих пор не раскрыты
таинственные обстоятельства трагического для Г. Алексеева 1938 года. В
1938 г. Г. Алексеев был арестован и привлечен по делу Бориса Пильняка и
Артема Веселого. Время его смерти устанавливают условно: как пишет Блюм,
в 1938 г. Г. Алексеев умер под следствием или был расстрелян [13, 36];
по версии Квакина, писатель закончил жизнь самоубийством [17].

До 1934 г. выходит более десяти книг литератора. По данным словаря
“Русские писатели ХХ века”, “ сохранились документы, что в
1928-1930 гг. издательство “Молодая гвардия“ выпускало 5-томное собрание
сочинений Алексеева. О трех томах сообщалось, что они вышли, два
других, тщательно расписанные по содержанию, готовились к печати, но
разыскать эти книги не удалось” [27]. В фондах Российской
государственной библиотеки Блюм обнаружил третий том пятитомника, в
который вошел роман “Тени стоящего впереди”. По предположению
исследователя, “тираж предыдущих двух томов был уничтожен полностью, а
набор двух последних – рассыпан” [13, 37].

История поставила последнюю точку в размышлениях писателя об
оправданности человеческих жертв во имя заданной партией цели.

Осмысливая проблемы и темы, которые ставила перед его современниками
эпоха, Г.В. Алексеев в своих произведениях часто предлагал им далекое от
“официального” решение. Изображение нового советского человека для
писателя всегда было неотделимо от конфликта личного и общественного,
тогда как уже в середине 1920-х гг. личная и общественная жизнь в стране
объявлялись единым целым. Большевиков, коммунистов, строителей
социализма Г. Алексеев показал людьми, лишенными духовного стержня,
сомневающимися и, главное, – не столько советскими, сколько русскими.

Анализ наследия Г.В. Алексеева показывает, что тема строительства нового
мира и воспитания нового советского человека в массовой советской
литературе решалась неоднозначно. В произведениях так называемых авторов
“второго ряда” нередко звучали идеи, в корне отличные от декларируемых
на “столбовой дороге” советского искусства, что разрушает сложившееся
мнение об однородности, идейной монолитности литературы
социалистического реализма.

Литература

Алгасов П., Пакентрейгер С. В поисках строителя (“Шуба” Глеба Алексеева)
// Печать и революция. –

1928. – Кн. 3. – С. 92-96.

Алексеев Г. Жилой дом // Красная новь. – 1926. – Кн. 9.

Алексеев Г. Золотая канарейка. – М.: Недра, 1931. – 282 с.

Алексеев Г. Иные глаза. – М: Круг, 1926. – 216 с.

Алексеев Г. Подруги // Красная новь. – 1928. – Кн. 9. – С. 42-52.

Алексеев Г. Тени стоящего впереди // Красная новь. – 1928. – Кн. 2.

Алексеев Г. Тени стоящего впереди // Красная новь. – 1928. – Кн. 3. –С.
1-36.

Алексеев Г. Тени стоящего впереди // Красная новь. – 1928. – Кн. 4. – С.
1-37.

Алексеев Г.В. Роза ветров // Алексеев Г.В. Роза ветров: Роман; Рассказы.
– Тула: Приок. кн. изд-во, 1988. – С. 7-303.

Андронинашвили-Пильняк Б.Б. Два изгоя, два мученика: Борис Пильняк и
Евгений Замятин // Знамя. –

1994. – № 9. – С. 113-153.

Аф-в Е. Глеб Алексеев. Свет трех окон // Красная новь. – 1928. – Кн. 11.
– С. 256-258.

Белый А. О “России” в России и о “России” в Берлине // Беседа. – Берлин,
май-июнь 1923. –

С. 211-236.

Блюм А.В. Запрещенные книги русских писателей и литературоведов.
1917-1991. Индекс советской цензуры с комментариями. – СПб., 2003.

Борахвостов В. Глеб Алексеев. Золотая канарейка // Красная новь. – 1931.
– Кн. 12. – С. 158-159.

Владиславлев И.В. Литература великого десятилетия (1917—1927). – Т. 1. –
М.-Л.: Госиздат, 1928.

Добренко Е. Формовка советского писателя. Социальные и эстетические
истоки советской литературной культуры. – СПб.: Академический проект,
1999. – 557 с.

Квакин А.В. Дело № 32: “Путевые заметки и дальнейшая судьба литератора
Глеба Алексеева” //

Исторический архив. – 2001. – № 5.

Ковнатор Р. “Тени стоящего впереди” (Роман Глеба Алексеева) // Звезда. –
1928. – Кн. 5. – С. 147-160.

Лавров А. “Производственный роман” – последний замысел А. Белого //
Новое литературное обозрение. – 2002. – № 56.

Лавров А. В., Мальмстад Дж. Предуведомление к переписке // Андрей Белый
и Иванов-Разумник. Переписка. – СПб., 1998. – 736 с.

Маяковский В. IV Интернационал // Маяковский В. Собр. соч.: В 12-ти т. –
Т. 2. – М.: Правда, 1978. –

С. 214-222.

Никулин Л. Предисловие // Алексеев Г.В. Роза ветров: Роман; Рассказы. –
Тула: Приок. кн. изд-во,

1988. – С. 3-6.

Орлов В. Глеб Алексеев. “Иные глаза”. Рассказы. Издательство “Круг”. М.,
1926 // Звезда. – 1927. –

№ 1. – С. 180-181.

Платонов А. Котлован // Платонов А.П. Государственный житель: Проза,
ранние сочинения, письма. –

Минск.: Маст. лiт., 1990. – С.105-198.

Раков В. Примечания // Маяковский В. Собр. соч.: В 12-ти т. –Т. 2. – М.:
Правда, 1978. – С. 318-348.

Риден А. Советский подросток и школа в художественной литературе //
Народный учитель. – 1927. –

№ 7-8. – С. 139-142.

Русские писатели ХХ века: Словарь. – Т.1. – М., 1998. – С.42

С. П. Глеб Алексеев // Литературная энциклопедия. – Т.1. – М., 1930. –
С. 95.

Сталин И. Итоги первой пятилетки (Доклад на объединенном пленуме ЦК и
ЦКК ВКП (б) 7 января 1933 г.) // Ленин и Сталин: Сборник произведений к
изучению истории ВКП (б). – Т. 3. – М.: Партииздат ВКП (б), 1936. – С.
538-566.

Струве Г. Русская литература в изгнании. – Paris: YMCA-PRESS, 1984. –
386 с.

Флейшман Л., Хьюз Р., Раевская-Хьюз О. Русский Берлин, 1921-1923. –
Paris: YMCA-PRESS, 1983. –

424 с.

Штейнберг А. Друзья моих ранних лет (1911-1928). – Париж, 1991.

Нашли опечатку? Выделите и нажмите CTRL+Enter

Похожие документы
Обсуждение

Ответить

Курсовые, Дипломы, Рефераты на заказ в кратчайшие сроки
Заказать реферат!
UkrReferat.com. Всі права захищені. 2000-2020