.

Васильев Л.С. 1998 – История Востока, Т.1 (книга)

Язык: русский
Формат: книжка
Тип документа: Word Doc
1 58644
Скачать документ

Васильев Л.С. 1998 – История Востока, Т.1

Предисловие

Двухтомник, предлагаемый вниманию читателя,- это дополненный и
переработанный курс лекций, читавшийся на протяжении многих лет
студентам-востоковедам МГИМО и ИСАА при МГУ. В том, что при издании
учебника курс лекций подлежит серьезной переработке, нет ничего
удивительного. Так всегда было и всегда будет. Важнее обратить внимание
на то, что этот курс существенно дополнен, в результате чего вместо
лекций по древнему и средневековому Востоку – историческому периоду, в
пределах которого (более древности, нежели средневековья) автор мог бы
ощущать себя достаточно компетентным специалистом,- появился учебник по
истории Востока с ее начала и до сегодняшнего дня. Все произошло далеко
не случайно. Во-первых, на рубеже 80- 90-х годов XX в. в нашей стране,
переживавшей бурные дни революционных перемен, стал остро ощущаться
дефицит учебников по истории. Разумеется, учебников в принципе хватало,
их было даже в избытке. Но беда в том, что все они безнадежно устарели,
ибо были написаны под жестким воздействием марксистской идеологической
схемы, хорошо известной каждому из пособий по истмату. Возникла
объективная потребность в новом поколении учебников, которые были бы
свободны от предвзятых суждений и соответствовали бы как современному
уровню развития мировой исторической науки, так и уже давно достигнутому
в мире высокому стандарту историософского осмысления истории. Во-вторых,
разрабатывавшаяся автором данного учебника еще в 60-80-х годах весьма
спорная, с точки зрения марксистских ортодоксов того времени, схема
истории Востока, которая для противостояния привычным истматовским
стандартам должна была опираться на самого Маркса (имеется в виду
концепция так называемого “азиатского” способа производства), еще в то
время настоятельно требовала внимания не только к древности и
средневековью, но и ко всей истории Востока, столь отличного по многим
параметрам от Запада. Наконец, в-третьих (соединив “во-первых” и
“во-вторых”), стало очевидным, что сегодняшний читатель нуждается именно
в цельной историософской концепции исторического процесса, которая
годилась бы как для понимания глубокой древности, так и для оценки
событий на современном Востоке, и что для обоснования такого рода
концепции необходимо дополнить материалы древности и средневековья
рассмотрением исторического процесса и многочисленных проблем более
позднего времени.

Двухтомник предлагает прежде всего авторскую концепцию, т. е. одну из
возможных трактовок истории Востока, места Востока, можно сказать и
шире, всего неевропейского мира, во всемирной истории. Авторское начало
в нем, как увидят читатели, весьма заметно, что, впрочем, никак не
исключает того факта, что многие элементы концепции были взяты у
различных специалистов и мыслителей-теоретиков. Главной целью было
собрать все работающие элементы разных теорий в некую единую внутренне
непротиворечивую систему, вычленить в заново созданной системе ее
системообразующий стержень и на конкретном материале всей истории
Востока, включая и Африку, проверить работоспособность концепции.
Собственно, именно это, прежде всего и побудило автора вторгнуться в
сферу знаний, где он не может считать себя специалистом. Естественно,
что это повлекло за собой необходимость в достаточной степени овладеть
теми знаниями (речь о колониальном и постколониальном Востоке), о
которых, было упомянуто.

Несколько слов об источниках, откуда черпались материалы, фактические
данные. Они в общем-то хорошо известны и общедоступны. Это, прежде
всего, сводные труды, начиная с капитальной многотомной Всемирной
истории и кончая обычными вузовскими учебниками разных поколений.
Использовались также наиболее важные монографические исследования,
различные энциклопедии, а также многочисленные хрестоматии, учебные
пособия, журнальные статьи, обзоры в справочно-библиографических
изданиях и т. п. Работ подобного рода великое множество, так что главным
было не потонуть в содержащемся в них материале и отобрать из него
наиболее достоверные и ре презентативные факты, описания и суждения.
Разумеется, даже при самом тщательном отборе, включая проверку
отобранного, в корпус двухтомника могли вкрасться неточности и ошибки –
автор заранее просит за них прощения у читателя, ибо хорошо понимает,
что несет ответственность и за чужие ошибки, если они воспроизведены в
его работе.

Чтобы свести количество ошибок к минимуму, были проведены обсуждения тех
частей книги, которые выходили ранее отдельными малотиражными изданиями
в качестве учебных пособий для студентов МГИМО (“Курс лекций по древнему
Востоку: Средний и Дальний Восток”, 1984; “Курс лекций по древнему
Востоку: Ближний Восток”, 1985; “Курс лекций по средневековому
Востоку”,1988). Кроме того, отдельные части настоящего издания и все оно
целиком рецензировались многими специалистами, которым автор глубоко
благодарен за их замечания. Здесь уместно сказать, что в некоторых
отзывах подвергались критике и определенные элементы авторской
концепции, что следует считать вполне естественным: слишком много
сложных проблем поднято и очень многие из них решаются иначе, подчас
совсем не так, как это было принято и считалось нормальным до недавнего
времени. Разумеется, авторская концепция, о которой уже упоминалось,
остается именно авторской и ни в коей мере не претендует на
непогрешимость, что обычно считалось обязательным еще совсем недавно,
особенно если речь шла об учебниках по истории. Иными словами, читателю
предлагается история Востока в том разрезе, в каком она видится автору
учебника,- другие, вполне возможно, увидят ее иначе и будут иметь
естественное право опубликовать свой вариант той же истории. Это и
должно быть нормой, к которой мы пока еще не привыкли (думается,
находимся на пути к ней).

В заключение автор хотел бы выразить признательность директору ИСАА при
МГУ им. М.В. Ломоносова (в прошлом заведующему кафедрой истории Востока
МГИМО) А. В. Меликсетову, по чьей инициативе он несколько лет тому назад
взялся за работу над общим курсом по истории Востока.

Вводная часть Сущность проблематики

Глава 1 Феномен Востока: история изучения и современные проблемы

Интерес к Востоку в наши дни огромен и, видимо, будет возрастать.
Интерес этот всесторонен и всеобъемлющ: история и культура, общество и
государство, человек и религия (боги и люди), наконец, древние
первоосновы великих цивилизаций Востока – все это ныне в центре внимания
как самих жителей стран Востока, стремящихся к самопознанию и
самоидентификации, к открытию фундаментальных основ собственного бытия,
так и тем более представителей иной, западной, европейской традиции, чьи
генеральные параметры столь отличны от восточных. Такого рода всеобщий
интерес далеко не случаен: конец XX в. с его нависшими над планетой
мрачно-апокалиптическими тучами побуждает многих всерьез
заинтересоваться как экзистенциальными проблемами (что пробуждает
активное внимание к мистике, а здесь бесспорный приоритет за древними
культурами и религиями Востока), так и поисками корней, первоистоков.
Кроме того, многое в современном мире вплотную связано с Востоком –
достаточно напомнить о феномене развивающихся стран с их острейшими
экономическими, демографическими и социокультурными проблемами, пути
решения которых пока далеко еще не найдены. Как и когда эти проблемы
будут решены, каковы пути, ведущие к их решению,- все это волнует и не
может не волновать мир, подавляющее большинство населения которого, все
возрастающее как абсолютно, так и относительно, живет именно в
развивающихся странах, в первую очередь в странах Востока.

Что такое Восток?

Что же это такое – Восток? Вопрос не так прост, как может показаться на
первый взгляд. Речь идет не о географическом понятии – скорее об
историко-культурном, социополитическом, цивилизационном… Речь идет о
гигантской всечеловеческой цельности, пусть в чем-то весьма неоднородной
и противоречивой, но все же почти монолитно цельной в своей глубинной
основе – той самой основе, которая, собственно, и породила в свое время
дихотомию Восток – Запад. Но как возникла эта дихотомия и что в конечном
счете ее породило?

Как известно, история начинается именно на Востоке. В плодородные долины
и предгорья Ближнего Востока уходят своими корнями древнейшие очаги
мировой цивилизации. Именно здесь возникали и приобретали устойчивые
формы древнейшие социальные и политические институты, совокупность
которых определила очертания наиболее ранних модификаций человеческого
общества, а затем и государства. Недаром древние римляне, цивилизация
которых во многом была дочерней по отношению к ближневосточной, с
уважением говорили: “Ex Oriente lux” (“Свет с Востока”).

Ближневосточно-средиземноморские земли, узким перешейком соединяющие
Африку с Евразией, на протяжении многих сотен тысячелетий были тем
естественным мостом-перекрестком, по которому перемещались, встречаясь и
смешиваясь друг с другом, древнейшие популяции гоминид (предлюдей),
архантропы и палеоантропы. Смешение таких популяций и связанная с этим
метисация резко ускорили процесс трансформации гоминид, сыграв
существенную роль в подготовке тех благоприятных мутаций, которые
привели в конечном счете к возникновению именно в этом районе мира
человека современного типа – Homo sapiens. И хотя специалисты расходятся
во мнениях по вопросу о том, была ли ближневосточная зона сапиентации
единственной, есть веские основания полагать, что именно здесь около
сорока тысячелетий назад появились первые сапиентные люди, миграция
которых в различные районы ойкумены с вытеснением из них обитавших там
досапиентных гоминид и с метисацией с этими последними послужила основой
для появления в различных районах земного шара многочисленных расовых
типов.

Первые сапиентные неоантропы были в основном охотниками и собирателями и
перемещались вслед за служившими им пищей животными, зоны обитания
которых изменялись в зависимости от колебаний в климате, от вызывавшихся
геологическими катаклизмами ледниковых периодов. Наиболее благоприятной
для существования зоной при этом по-прежнему оставалась
ближневосточно-средиземноморская; именно здесь 10-12 тысячелетий назад
начался переход от палеолита (древнекаменного века) к неолиту. Суть
перехода сводилась к постепенному оседанию коллективов бродячих
охотников и собирателей в обильных растительностью и дичью лесостепных
районах ближневосточных предгорий (Палестина, Анатолия, Загрос и др.).
Осевшие здесь группы вначале лишь охотились за обитавшими в горах
мелкими животными и собирали дикорастущие растения, особенно злаки.
Позже они нашли способ приручить животных и одомашнить некоторые
растения, что положило начало скотоводству и земледелию.

Совершенный на рубеже палеолита и неолита переход от присваивающего
хозяйства (охота, рыболовство, собирательство) к производящему, т. е. к
регулярному производству пищи, получил в науке наименование
неолитической революции (иногда ее именуют также аграрной революцией –
термин менее удачный из-за невозможности избежать лишних совпадений и
ассоциаций). Этот переход действительно сыграл поистине революционную
роль в истории человечества, так что в смысле открывшихся перед людьми
новых возможностей и перспектив он может быть поставлен в один ряд с
промышленным переворотом раннего европейского капитализма и современной
НТР. Суть его в том, что оседлый быт с гарантированной пищей
способствовал резкому ускорению дальнейшего развития производства и
культуры, что, в свою очередь, привело к расцвету жилищного и
хозяйственного строительства, производству разнообразного и
высококачественного каменного инвентаря (неолитические орудия),
керамических сосудов для хранения и приготовления пищи, а также к
изобретению прядения и ткачества с последующим изготовлением различных
одежд. Однако для истории наибольшее значение имеют те следствия,
причиной которых была революция в производстве. Среди них следует
обратить внимание на два главных и наиболее важных.

Во-первых, новые условия оседлой и обеспеченной пищей жизни земледельцев
сыграли важную роль в кардинальном изменении всего образа жизни
человека, приобретшего благоприятные возможности для гарантированного
стабильного существования. Увеличение рождаемости (рост фертильности
женщин) и выживаемости детей в новых условиях привело к резкому росту
темпов прироста населения, за счет чего заметно усилился процесс
миграции и распространения вширь достижений земледельческого неолита:
спорадически расселявшееся за пределы родного поселка избыточное
население быстро осваивало новые пригодные для земледелия территории –
сначала в районе плодородных речных долин Ближнего Востока, затем в
других землях, включая Северную Африку, европейское Средиземноморье,
Иран и Среднюю Азию, Индию и Китай. При этом новые дочерние поселения,
как правило, сохраняли выработанный уже ранними земледельцами
генеральный стереотип существования, включая социально-семейную и
общинно-родовую организацию, мифологию, ритуалы, производственные навыки
и технологию и т. п. Разумеется, со временем и в зависимости от
обстоятельств на новых местах обитания все это подвергалось определенной
трансформации и обогащалось новыми элементами культуры.

Во-вторых, производственный потенциал земледельческого неолита оказался
столь значительным, что уже на ранних этапах существования
земледельческих общин – особенно тех из них, которые располагались в
наиболее плодородных районах речных долин, в оптимальных экологических
условиях ближневосточной зоны,- появилась объективная возможность
создания избыточного продукта, за счет которого можно было содержать
освобожденных от производства пищи людей, исполнявших различные
административные функции. Иными словами, именно на основе появившихся в
результате неолитической революции производственных возможностей и
возникли в конечном счете древнейшие очаги урбанистической цивилизации
со свойственными им надобщинными социальными структурами и ранними
формами политической администрации.

Итак, история человека, его производящего хозяйства, культуры, равно как
и история в полном смысле этого слова, т. е. история человеческой
цивилизации,- все это восходит к неолитической революции, имевшей место
в ближневосточной зоне около 10 тысячелетий назад, не говоря уже о том,
что в той же зоне сложился и сам сапиентный человек. Вот уж поистине Ex
Oriente lux! К этому стоит добавить, что на базе производственных
возможностей земледельческого неолита возникли первые известные науке
протогосударственные структуры, подавляющее большинство которых
существовало опять-таки на Востоке, причем не только Ближнем.

Важно заметить, что до эпохи античности такого же типа протогосударства
были и на территории Европы, в частности в Греции, начиная с микенского
периода ее истории. Едва ли есть основания для сомнений в
ближневосточных истоках раннеевропейской земледельческой культуры, равно
как и параметров ее предантичной государственности. Для доантичной
Греции, предстающей перед миром наиболее ярко со страниц гомеровского
эпоса, характерны были примерно те же отношения, что существовали и в
иных ранних протогосударствах, в частности восточных: господствовали
общинные связи, существовали мелкие правители-вожди (базилевсы и др.),
тогда как частнособственнические отношения были еще неразвитыми. Иное
дело – времена античности. Собственно, именно с возникновения во второй
трети 1 тысячелетия до н. э. античной Греции и берет начало дихотомия
Восток – Запад, ибо именно с этого времени греки стали ощущать и
фиксировать весьма заметные отличия своего образа жизни от образа жизни
соседних с ними цивилизованных народов Востока, не говоря уже о
нецивилизованных “варварах”. К чему же сводились эти отличия?

Европа и Восток: две структуры, два пути развития

Сложившись на местной “гомеровской” основе, но заимствовав кое-что и
извне (в частности, ориентируясь на финикийский эталон), античное
общество сформировалось прежде всего на базе развитых торговых связей и
средиземноморского мореплавания. То и другое, вкупе с благоприятными
географическими условиями, сыграло, видимо, свою роль в архаической
революции, приведшей к преобразованию доантичной (в принципе близкой к
типичной древневосточной) структуры в кардинально отличную от нее
античную. Трудно сказать, что явилось причиной архаической революции,
которую смело можно уподобить своего рода социальной мутации, ибо во
всей истории человечества она была единственной и потому уникальной по
характеру и результатам. Одно несомненно: главным итогом трансформации
структуры был выход на передний план почти неизвестных или по крайней
мере слаборазвитых в то время во всем остальном мире
частнособственнических отношений, особенно в сочетании с господством
частного товарного производства, ориентированного преимущественно на
рынок, с эксплуатацией частных рабов при отсутствии сильной
централизованной власти и при самоуправлении общины, города-государства
(полиса). После реформ Солона (начало VI в. до н. э.) в античной Греции
возникла структура, опирающаяся на частную собственность, чего не было
более нигде в мире. Господство частной собственности вызвало к жизни
свойственные ей и обслуживавшие ее нужды политические, правовые и иные
институты – систему демократического самоуправления с правом и
обязанностью каждого полноправного гражданина, члена полиса, принимать
участие в общественных делах (римский термин res publica как раз и
означает “общественное дело”), в управлении полисом; систему
частноправовых гарантий с защитой интересов каждого гражданина, с
признанием его личного достоинства, прав и свобод, а также систему
социокультурных принципов, способствовавших расцвету личности, развитию
творческих потенций индивида, не говоря уже о его энергии, инициативе,
предприимчивости и т. п. Словом, в античном мире были заложены основы
так называемого гражданского общества, послужившего
идейно-институциональным фундаментом быстрого развития античной
рыночно-частнособственнической структуры. Всем этим античное общество
стало принципиально отличаться от всех других, прежде всего восточных,
включая и финикийское, где ничего похожего, во всяком случае в
сколько-нибудь заметном объеме, никогда не было.

Итак, начиная с античной Греции, в цивилизованном мире возникли две
разные социальные структуры – европейская и неевропейская, причем вторая
(по времени появления – первая) была представлена многими вариантами,
различавшимися в разных районах мира, но принципиально сходными,
однотипными в главном: ей не были знакомы ни господствующая роль частной
собственности, ни античное “гражданское общество”. Но так ли уж это
важно? Не следует ли считать античную Грецию лишь несколько отличной от
других модификаций единого общего пути, как на том подчас настаивают
специалисты?

Здесь важно заметить, что речь идет не только о разных типах социальной
структуры. Гораздо важнее с точки зрения исторического процесса много
более важным результатом происшедшей в древнегреческом обществе
революции-мутации было то, что античная структура пошла иным путем
развития, чем все остальные. Путем более быстрым, динамичным и
результативным. Именно на основе греческой античности были достигнуты в
Древнем Риме впечатляющие успехи в области экономики, политической
администрации, культуры. И когда наступила эпоха длительного кризиса,
связанного с падением Рима и варварскими завоеваниями, что затем
привело, как известно, к появлению средневекового феодализма, отнюдь не
все эти достижения остались втуне. Как раз напротив: пройдя через полосу
кризиса, на что ушло несколько долгих веков, средневековая Европа начала
быстро и энергично возрождать античные нормы, принципы и институты
(вспомним торговые республики типа Венеции или Генуи, города в
средневековой Европе со всеми их привилегиями и нормами самоуправления в
период господства феодальных порядков), чем была заложена
социально-экономическая основа эпохи Возрождения, которая, в свою
очередь, означала создание условий для быстрого и энергичного
восстановления некоторых античных порядков, элементов античной
структуры. И именно последовавшее вскоре за этим, после Великих
географических открытий, первоначальное накопление капитала создало
материальную базу для вызревания в Европе капитализма. Капитализм в этом
смысле – детище европейского города и эпохи Возрождения, прямой
наследник античности (а не феодализма, как то подчас по инерции кое-кто
себе представляет).

Итак, европейский путь развития – это чередование структурных
модификаций (античная, феодальная, капиталистическая), при которых
частнособственническая активность, хотя временами, в первые века
феодализма, и отступавшая, в конечном счете была ведущей и
структурообразующей. Именно господство частной собственности,
огражденное системой соответствующих политических, правовых и
социокультурных институтов, породило капитализм и тем заложило основу
бурного экономического развития не только Европы, но и всего остального
мира. Без господства частнособственнических отношений капитализм не мог
возникнуть – и в этом принципиальное отличие исторического пути всех
неевропейских обществ от европейского, по крайней мере до эпохи
колониализма, когда неевропейские страны одна за другой были втянуты
капиталистической Европой в единое мировое рыночное хозяйство со всеми
вытекающими отсюда последствиями.

Так каким же в свете сказанного следует считать путь развития
неевропейских стран? И что же следует в этой связи считать Востоком?

Если одна структура ведет к капиталистическому развитию в силу
заложенных в ней потенций эволюции, а другая, отличная от нее, в силу
тех же обстоятельств (иные потенции) к капитализму привести не может, то
это и создает не просто несходство структур и путей развития, а как раз
ту самую дихотомию, о которой уже упоминалось. Иными словами,
противостояние Восток – Запад при этом возрастает до уровня Символа. И с
этой точки зрения Восток уже не просто географический Восток, как его
воспринимали античные греки и римляне, но в некотором смысле иной мир,
основанный на иных порядках, что, впрочем, тоже было хорошо известно уже
древним грекам – достаточно вспомнить их отношение к персам в период
длительных греко-персидских войн, подробно описанных, в частности,
Геродотом.

Таким образом, с античности уже была известна разница между европейским
античным обществом и неевропейским миром, олицетворенным в то время
хорошо известным грекам Востоком, будь то Египет, Вавилон или Персия.
Заслуживает внимания, что эту разницу, впоследствии заложившую основы
востоковедения, ощущали и анализировали именно европейцы, античные греки
и их наследники, порвавшие с традиционной восточного типа структурой и
обитавшие в рамках новой, принципиально иной структуры, но не жители
стран Востока, культура которых в те времена, да и позже, не была
заметно ниже европейской, нередко бывала равна ей, а порой кое в чем и
превосходила ее. И хотя эта формула не абсолютна (известно, что питавшая
пристрастие к историописанию китайская традиция стремилась дать
характеристику далеких народов, даже европейских, но она при этом обычно
не выходила за рамки скупого описания), факт остается фактом: анализ
разницы между европейским и неевропейским обществами первыми дали и
впоследствии стремились углубить именно европейцы, что и легло со
временем, как упоминалось, в фундамент современного востоковедения.

История изучения Востока

Возникший в годы греко-персидских войн активный интерес к восточным
обществам отнюдь не был первоначальным импульсом такого рода. Напротив,
греки с глубокой древности контактировали с Египтом и другими
ближневосточными государствами и немало от них заимствовали и в сфере
экономики (транзитная торговля и мореплавание), и в области политики
(реформы Солона), и в сфере мудрости, знаний, философии и т. п. Уже в
“Политике” Аристотеля среди прочих форм государственной власти была
особо вычленена тирания, определенная как “деспотическая монархия”. И
хотя это был в основном абстрактный анализ форм власти, а тирания как
таковая была хорошо известна и самим грекам, идея о деспотии отчетливо
ассоциировалась прежде всего с Востоком, в частности с персидской
династией Ахеменидов. Изданные в XIII в. в средневековой Европе
сочинения Аристотеля способствовали распространению понятия “деспотия” в
политической мысли того времени, причем характерно, что, хотя в самой
Европе эпохи феодализма хватало примеров деспотического правления, там
это воспринималось в качестве некоего отклонения от нормы – отклонения,
заслуживающего осуждения. Иное дело – Восток. Уже в XIV в. в европейской
мысли была сформулирована концепция “азиатского деспотизма”, которая
тесно связывалась с отсутствием частной собственности и правовых
гарантий личности, а по меньшей мере с XVI в. символом такого рода
структуры стала вчитаться Османская империя с характерными для нее
абсолютной властью султана и произволом администрации.

Начиная с XVII в. в раннекапиталистической Европе резко возрос интерес к
странам Востока. В многочисленных книгах, принадлежавших перу
миссионеров, путешественников, торговцев, а затем и
специалистов-востоковедов, все чаще обращалось внимание на специфику
социальной, экономической и политической структуры этих чуждых
привычному европейскому стандарту стран. Если не говорить о различиях
религиозно-культурного порядка, которые бросались в глаза каждому при
самом беглом взгляде на мусульманский, индо-буддийский или
китайско-конфуцианский Восток, то в книгах, о которых идет речь, делался
акцент прежде всего на силу и эффективность центральной власти,
абсолютное преобладание государственной собственности при второстепенной
роли частной, на раболепие низших перед высшими, а также на общую
застойность и косность, близкий к неподвижности ритм жизни, столь
разительно несхожий с динамизмом раннекапиталистической Европы. Среди
этих работ были и весьма серьезные, как, например, исследование о
государстве Великих Моголов, написанное Ф. Бернье, на протяжении многих
лет бывшим придворным врачом падишаха Аурангзеба. Написанная на основе
личных впечатлений, эта книга давала достаточно хорошее представление о
характере индийского общества, причем автор обратил особое внимание на
преобладание государственной и отсутствие частной собственности в Индии
времен Великих Моголов.

По мере накопления материала картина восточных обществ становилась более
сложной: наряду с застойностью вырисовывалась стабильность, с косностью
– строгий моральный стандарт, с произволом – ограничивавшие его
социальные, прежде всего общинные институты. Анализ всех этих сведений
привел к тому, что уже в XVIII в. мнения о Востоке стали весьма
разноречивы: одни подвергали восточные порядки резкой критике (Ш. Л.
Монтескье, Д. Дефо), тогда как другие склонны были их воспевать
(Вольтер, Ф. Кенэ). Эти противоречия заслуживают внимания, но они не
меняют того общего и главного, что лежало в основе восприятия восточных
обществ в Европе практически всеми: структурно это был иной мир, другой
путь развития, причем именно эту разницу и следовало изучить, понять и
объяснить.

Собственно, в этом и заключался конечный смысл той гигантской работы,
которая была вслед за тем проделана несколькими поколениями европейских
востоковедов, терпеливо вскрывавших один за другим пласты истории и
культуры обществ Востока, включая давно исчезнувшие и забытые. Этой
работе помогли археологи, обнаружившие не только развалины древних
поселений, но также и целые архивы древних надписей. Несколько поколений
ученых лингвистов расшифровывали эти надписи, время от времени, подобно
великому египтологу Ж. Ф. Шампольону, открывая для науки письмена того
или иного из древних народов. Немалое значение имели и полевые
обследования антропологов, чье близкое знакомство с многими отсталыми
племенами Африки, Америки, Австралии, Океании и некоторых других районов
мира, прежде всего отдаленных и изолированных, позволяло сопоставить
полученные ими данные с материалами о древних культурах, об исчезнувших
народах.

Несколько позже свой весомый вклад в анализ накопленных знаний о Востоке
стали вносить политэкономы и философы. Знаменитый А. Смит, объяснивший
разницу между рентой собственника и налогом государства, обратил
внимание на отсутствие на Востоке различий между этими
политэкономическими категориями и пришел к выводу, что там суверен
относится к земле одновременно как собственник и как субъект власти.
Свой вклад в анализ восточных обществ внесли на рубеже XVIII-XIX вв.
философские труды Гегеля, лучше других вскрывшего основы восточного
деспотизма, полнее и глубже своих предшественников проанализировавшего
структуру азиатских обществ, обратившего внимание на механизм власти и
феномен всеобщего бесправия, на высшие регулирующе-контролирующие
функции государства и всей системы администрации в разных районах Азии,
вплоть до Китая.

Складывавшееся параллельно с философским осмыслением проблемы
европейское востоковедение, а также иные науки, стремившиеся осмыслить
накопленные им данные,- философия, политэкономия, социология,
антропология, культурология, историософия и др.- на протяжении XIX и тем
более XX вв. достигли немалого. Были не только хорошо изучены
современные народы Востока, включая их религию, культуру, историю,
экономические связи, социальную структуру, формы администрации,
налогообложения, организации военного дела и т.д., но и многое сделано
для изучения давно исчезнувших восточных народов и государств. Все эти
материалы были собраны воедино, подвергнуты сравнительному анализу,
причем достигнутые результаты были сопоставлены с материалами палевых
обследований антропологов. Полученные сведения специалисты в свою
очередь сравнивали с аналогичными сведениями из истории европейских
стран и народов. Словом, сделано было немало. Вопрос теперь Сводился к
тому, чтобы умело и наиболее близко к реалиям интерпретировать весь
гигантский материал и создать своего рода генеральную сводку, которая
сумела бы непротиворечиво охватить и объяснить все, историю всех народов
мира, с древности до сегодняшнего дня.

Факт и его интерпретация – основы, на которых стоит наука, причем одно
зависит от другого: накопление определенного количества фактов
неудержимо и властно требует их интерпретации; интерпретация позволяет
лучше усваивать новые факты, вписывающиеся в созданную схему. Здесь есть
своя логика и своя динамика: факты постоянно прибавляются; возрастающая
сумма все более разнообразных, порой противоречащих друг другу фактов
рано или поздно неизбежно приходит в противоречие с ранее сложившейся
схемой и требует ее трансформации, иногда принятия иной схемы, в рамках
которой можно дать новую непротиворечивую интерпретацию увеличившейся
суммы разнообразных данных. По-новому трактуются свежие и старые факты,
учитываются разночтения и отклонения, с тем чтобы все это на некоторое
время стало основой для дальнейшего накопления и осмысления последующих
данных… Приведенный элементарный эвристический алгоритм едва ли
нуждается в развернутой аргументации: описание его говорит само за себя.
В общую схему вписывается и история, в том числе история Востока.

В мировой науке создано несколько концепций, авторы которых ставят своей
целью дать сводно-обобщающий анализ всемирной истории, включая историю
Востока. Одна из наиболее ярких среди них – это концепция локальных
цивилизаций английского историка А. Тойнби, смысл которой в том, что
едва ли не каждая из вычлененных автором (в разных вариантах) двух-трех
десятков цивилизаций, древних и современных, не только уникальна и
неповторима, но и ценна сама по себе. Развиваясь по принципиально общим
для всех законам, она возникает, развивается, приходит в упадок и в
конце концов погибает. Несовершенство этой концепции не столько в том,
что цивилизации вычленяются Тойнби чаще всего по религиозному признаку,
и даже не в том, что они все в конечном счете признаются равными друг
другу в своей уникальной для человечества в целом самоценности. Здесь
можно спорить, и аргументы Тойнби отвергнуть не так-то просто. Главная
слабость этой концепции в том, что в ней смазана динамика
всемирно-исторического процесса.

В этом смысле предпочтительнее концепция немецкого социолога М. Вебера.
Всю свою незаурядную энергию глубокого исследователя и умного аналитика
Вебер направил на то, чтобы, тщательно изучив одну за другой восточные
культуры – исламскую, иудейскую, индийскую, китайскую,- вскрыть те
причины, которые препятствовали Востоку развиваться столь динамично,
как-то было в Европе. Как известно, едва ли не важнейшую причину того,
что в Европе сложился капитализм, Вебер видел в духе протестантизма, в
протестантской этике, описанию которой он посвятил одну из главных своих
работ. Но именно в этом уязвимость его концепции. Дело не в том, что
протестантская этика не сыграла своей важной, в некотором смысле
решающей роли в процессе генезиса европейского капитализма, на чем
настаивает Вебер. Имеется в виду нечто иное: европейский путь развития,
как о том уже шла речь, по меньшей мере с античности имел потенции для
капиталистического типа хозяйства, основанного на господстве, а затем и
на гипертрофии частной собственности; протестантская же этика могла лишь
помочь реализовать упомянутые потенции. Но все это было в Европе. Вне
Европы не было ни потенций, ни протестантской этики. И в этом смысле
проделанный Вебером анализ восточных структур сохраняет свое значение и
в наши дни: в соответствующих книгах достаточно убедительно показано
принципиальное отличие всех восточных структур от европейской.

Есть и иные концепции, авторы которых – о марксистах пока речи нет –
стремятся дать сводно-обобщающий анализ всемирно-исторического процесса.
Но эти концепции не только менее известны и оригинальны, чем сделанное
Тойнби или Вебером, но обычно также и менее озабочены тем, чтобы дать
цельное изложение самого процесса. В ряде случаев его замещает
многотомное описание всемирной истории, как это видно, например, в
известной серии “Кембриджской истории”. Между тем реалии XX в. и
особенно политические события второй половины этого века настоятельно
требуют именно обобщающей концепции всемирной истории. Требование, о
котором идет речь, объективно связано с феноменом развивающихся стран,
большая часть которых – освободившиеся от колониальной зависимости и
добившиеся самостоятельности страны Востока. Что представляют собой эти
страны и каковы перспективы их развития – этим вопросом сегодня в мире
озабочены многие.

Феномен развивающихся стран и традиционный Восток

Изучению развивающегося мира посвящено множество специальных работ и
немало сводно-обобщающих трудов, авторы которых стремились понять и
объяснить этот феномен. Можно заметить и определенную тенденцию в
интерпретации связанных с ним проблем, эта тенденция долгие годы была
почти одинакова как для марксистской, так и немарксистской
историографии. Суть ее в том, что если на раннем этапе изучения проблем,
в середине нашего века, многое казалось достаточно простым и легко
прогнозируемым (прогнозы обычно сводились к тому, что с помощью извне
развивающиеся страны сравнительно быстро преодолеют отставание и станут
практически равными развитым государствам, разве что сохранив при этом
некоторую национальную специфику), то позже наступило время пересмотра
первоначальных позиций. Стало ясно, что проблемы много сложнее, нежели
то казалось раньше, и что не все страны развивающегося мира вдут в том
направлении, как то вначале считалось чуть ли не само собой
разумеющимся. Еще позже, особенно наглядно после иранской революции
1978-1979 гг., специалистам стало очевидно, что и проделанный уже
пересмотр прежних позиций недостаточен. Мало сказать, что многие страны
развивающегося мира не догоняют передовые, если даже не отстают от них
еще больше. Мало зафиксировать, что развитие ряда стран современного
Востока идет весьма своеобразно, во всяком случае никак не классическим
путем к капитализму (проблема поисков альтернативного развития, и в
частности экспериментов в марксистско-социалистическом духе, заслуживает
особого разговора). Нужно теперь говорить и о том, что по меньшей мере
часть развивающегося мира просто не хочет, а то и не может идти в том
направлении, какое ранее считалось едва ли не обязательным для всех. Но
почему же так? И как все это понимать?! Причин здесь много, еще больше
сложных проблем – достаточно напомнить хотя бы о нарушившемся в
развивающихся странах демографическом балансе, результатом чего является
все убыстряющийся рост нищеты, необеспеченности, детской смертности и,
как следствие всего этого, отсталости. И хотя эта отсталость оттеняется
некоторыми внешне бросающимися в глаза экономическими успехами,
олицетворенными этажами высотных зданий в столицах и обилием автомобилей
и радиоэлектроники в быту зажиточных слоев населения, нельзя забывать,
что подчас все это практически не заработано, а взято в долг, т. е.
построено за счет займов, а то и чужими руками. И если некоторые из
стран, богатых ресурсами, нефтью, оказались в выгодном положении и
сумели стать не должниками, а кредиторами, значит ли это, что для них
проблемы развития решены, даже если построена (опять-таки чужими руками,
хотя и за свои деньги) современная промышленная база?

Перечень подобных вопросов легко продолжить, причем все они
свидетельствуют о существовании острых, болезненных и пока еще
нерешенных проблемах. Но в чем же в конечном счете корень всех этих
проблем? Почему в богатых арабских странах не все бедуины торопятся
переселяться в небоскребы, предпочитая им своих верблюдов в бескрайних
песках Аравийской пустыни? Почему в Иране цвет грамотной молодежи,
студенты, так охотно помогли своим муллам установить в стране режим
средневековой теократии? Почему во многих африканских и азиатских
странах столь непропорционально большую для “нормального”
капиталистического развития долю экономики берет под свой контроль
государство, централизованный бюрократический аппарат, со всеми
вытекающими из этого негативными для развития страны последствиями
(коррупция, незаинтересованность в рентабельности и модернизации
предприятий, экономическая неэффективность и т. п.)?

Почему, почему, почему?.. Нет никаких сомнений в том, что ответ в первую
очередь следует искать в самой традиционной структуре неевропейских
обществ – той самой, которая со времен античности стала резко,
принципиально отличаться от европейской, где все было поставлено на
службу частной собственности и собственникам и где за долгие века
развития были созданы почти идеальные условия для динамичной эволюции с
ее все ускорявшимися темпами. Конечно, неевропейский мир, будучи взломан
европейским колониальным капиталом уже в XVI в., на протяжении ряда
последних веков вынужден был приспосабливаться к изменившимся условиям,
следствием чего была некоторая трансформация его традиционной структуры.
Иными словами, в неевропейских обществах возникали и понемногу
утверждались те условия, которые в капиталистической Европе столь
способствовали прогрессу. Тем самым колониальные страны как бы
приближались к европейским стандартам, причем в силу необходимости
проделывали это весьма быстрыми темпами – обстоятельство,
способствовавшее созданию упоминавшейся уже иллюзии, что еще совсем
немного – и неевропейский мир догонит капиталистический Запад. Однако во
второй половине нашего века события, как о том шла речь, стали
развиваться иначе. Что же случилось?

Случилось то, что европейские специалисты недооценили потенциал
традиционной неевропейской структуры. Иллюзия ускорявшегося сближения,
темпы которого достигли кульминации на рубеже XIX-XX вв., особенно в
годы так называемого пробуждения Азии, скрыла реальную силу этого
потенциала, который в то время был подорван общей для всего
неевропейского мира кризисной ситуацией и не мог оправиться от
энергичного давления вестернизации в экономике, культуре и иных сферах
жизни. Это ослабление – более кажущееся, чем действительное, скорее
внешнее, нежели глубинно-внутреннее,- рождало иллюзию быстрого и
неизбежного крушения традиционных структур. Однако традиции оказались
достаточно сильны, а более близкое знакомство с европейской культурой и
свойственными ей материальными ценностями и ставкой на материальный
успех в качестве ее генеральной установки тоже сыграло свою негативную
роль в деле ослабления темпов вестернизации и способствовало усилению
внимания к собственным фундаментальным религиозно-культурным ценностям и
традициям, лежавшим в основе великих цивилизаций Востока. Этот феномен с
особой силой проявил себя тогда, когда неевропейские страны обрели
независимость и вплотную встали перед нелегкой проблемой выбора пути.

Вопрос о выборе пути всегда нелегок. Конечно, хотелось бы жить так, как
живут на Западе, и иметь все то, что имеют развитые страны. Но по силам
ли это развивающимся странам? И как, какими силами и средствами, какой
ценой добиться этого?

Словом, развивающийся мир оказался перед нелегкой дилеммой: идти далее
тем же путем и практически с теми же результатами, что и прежде, или
резко изменить многие установки?

Разные страны Востока решали эту дилемму различно. Каждая делала свой
выбор, выбирала собственный путь. Но кое-что при этом зависело и от
объективных обстоятельств. И здесь важно ввести в анализ еще один важный
фактор – момент культурной традиции, той великой цивилизации, в рамках
которой исторически существовало данное общество.

Такого рода цивилизаций немного. Из числа активно функционирующих в наши
дни и во многом определявших культурные традиции на протяжении многих
веков, а то и тысячелетий необходимо назвать арабо-исламскую,
индо-буддийскую, китайско-конфуцианскую. Можно упомянуть также
латиноамериканскую и, с некоторыми оговорками относительно отсутствия
внутренней цельности и единого для всех религиозного начала,
африканскую. Конечно, в рамках каждой из этих цивилизаций есть немало
внутренних различий, особенно в уровне развития, образе жизни, но при
всем том каждая из перечисленных цивилизаций за долгие века и
тысячелетия своего существования создала немало общего и цельного,
свойственного только тем народам, культурам и традициям, которые
формировались и существовали под воздействием этих цивилизаций и
определявших их параметры религиозных доктрин.

Современная практика показывает, что наиболее удачно адаптировались в
современном мире страны дальневосточной конфуцианской цивилизации во
главе с Японией, которая продемонстрировала необычайные для остального
неевропейского мира потенции – не столько глубинно-внутренние, сколько
из сферы умения заимствовать, отбирать заимствованное и оптимально его
использовать. Под влиянием Японии немалых успехов достигли и некоторые
другие страны этого региона, включая и Китай, демонстрирующий в наши дни
завидные успехи в развитии, особенно после радикальных реформ внутренней
структуры. Совсем иначе обстоят дела, скажем, в странах Африки. Немалые
проблемы возникли перед странами исламского мира, индо-буддийской
цивилизации, а также перед народами Латинской Америки. Есть в этих
проблемах много общего, характерного для всего современного
развивающегося неевропейского мира, но немало и различий, восходящих к
цивилизационным основам каждого из регионов.

Все это не ускользнуло от внимания специалистов, особенно после иранской
революции, когда стали много писать о феномене фундаментализма и
самоидентификации, т. е. о стремлении развивающихся стран
ориентироваться более на собственные цивилизационные и
религиозно-культурные истоки, нежели на вестернизованные обезличенные
эталоны развития. Появились новые концепции, авторы которых стремились
объяснить современные процессы и ближайшие перспективы развивающегося
мира с новых теоретических позиций, например с позиций теории синтеза,
суть которой сводится к своего рода конвергенции, т. е. сочетанию
определенных признаков и элементов европейской и неевропейской структур
в рамках некоего генерального синтеза. Появилась также концепция,
согласно которой выдвижение на передний план закономерностей
социально-экономического процесса применительно к развивающемуся миру
вообще едва ли оправданно и что следует отдать приоритет анализу прежде
всего цивилизационного начала.

Несложно заметить, что все эти поиски и позиции исходят из признания
того, что роль традиционных элементов в развивающемся мире следует
решительно переоценить, что цивилизационная основа неевропейских стран
отнюдь не поколеблена, даже окрепла и что наиболее вероятной
перспективой является развитие этих стран с ориентацией на собственные
фундаментальные ценности, на вековые традиции с учетом
религиозно-культурных принципов и норм, соответствующих им
социально-семейных отношений и всего образа жизни. Но все сказанное
означает, что для более адекватного понимания протекающих в современном
развивающемся мире жизненно важных процессов необходимо хорошее знание
традиционных структур, в рамках которых эти процессы идут. Иными
словами, нужно хорошее знание истории неевропейского мира.

Неевропейский мир и традиционный Восток – понятия не идентичные. Под
словом “Восток” имеются в виду прежде всего страны Азии и Африки. И хотя
при этом остаются в стороне вся Латинская Америка и некоторые другие
районы мира, история Востока все же остается не только главным, но и
типовым, эталонным образцом для понимания традиционной основы всего
развивающегося мира. Другими словами, традиционный Восток – в
определенном смысле ключ к пониманию проблем всего неевропейского мира.
В этом актуальность его изучения, причем такого изучения, которое не
сводится к вписыванию истории Востока в евдопоцентристские схемы, что не
раз случалось в прошлом и что оправдывалось необходимостью соблюсти
единство всемирно-исторического процесса. История Востока должна быть
понята и описана такой, какой она была; она должна подвести к тому, что
собой представляет Восток в наши дни.

Глава 2

Марксизм и отечественная историография о Востоке

Составить адекватное и тем более научно выверенное представление о
Востоке, как древнем, так и современном, непросто по многим причинам. Но
стократ сложнее добиться этого в условиях, когда не предвзятый взгляд
исследователя ограничен идеологическими шорами, принудительно
навязываемыми каждому. Именно в таком положении долгие десятилетия
находилась отечественная историография, которая вынуждена была смотреть
на мир глазами не столько даже явно устаревшего учения прошлого века,
марксизма, сколько претендовавшей на истину и утверждавшей свои
претензии грубой физической силой псевдонаучной дисциплины, созданной
вульгаризаторами марксизма в нашем веке и получившей наименование
исторического материализма (истмат). Хорошо известно, что истмат в нашей
стране были обязаны изучать и сдавать все учащиеся, начиная со
школьников-старшеклассников. Вульгаризмами истмата десятилетиями была
пропитана вся наша наука, причем не только гуманитарная, общественная,
что следовало бы считать в сложившейся в стране обстановке
идеологического диктата само собой разумеющимся, но и весьма от нее
далекая, например биология, а то и физика. И коль скоро дело долгими
десятилетиями обстояло именно так, то неудивительно, что в умы наших
современников засели и стойко там укрепились различные расхожие
стереотипы истмата, будь то примитивное представление о том, что в
древности повсюду были рабы и на труде рабов держался тогда мир, или еще
более страшная мысль, что только насилием можно добиться царства
свободы. Впрочем, истинным виновником этих и многих иных ложных
стереотипов, на которых воспитаны поколения людей, был все же не истмат.
Начать следует с Маркса и марксизма.

Маркс, марксизм и Восток

Учение Маркса в нашей стране известно хорошо, что избавляет в рамках
предлагаемой работы от повторения его положений. Стоит остановиться лишь
на самых основных его позициях, сыгравших решающую роль в судьбах, в
частности, нашей многострадальной страны. Занимаясь политэкономическим
анализом современного ему западноевропейского общества, Маркс в середине
прошлого века пришел к выводу, что капитализм как
социально-экономический строй запутался в противоречиях и должен
погибнуть. А так как сам себя он уничтожать, естественно, не захочет, то
это должен сделать его могильщик, пролетариат, который с помощью силы
(“насилие – повивальная бабка истории”) обязан в огне революции
ликвидировать класс капиталистов и тем самым освободить человечество,
открыв перед ним двери свободы, прежде всего экономической, т. е.
свободы от эксплуатации со стороны частного собственника, капиталиста, и
светлого будущего. Светлое будущее в учении Маркса было названо
социализмом, а суть его была определена опять-таки через посредство
социально-экономических, политэкономических категорий. Это должно быть
общество без классов и без эксплуатации человека человеком, общество без
рынка и частных собственников.

Рынок, собственники, эксплуатация, капитализм – все эти понятия были
жестко взаимосвязаны в политэкономической системе марксизма и осуждены
им. Взамен предлагалось общество без этих социальных и экономических
явлений. Какое общество, что такое социализм – на эти вопросы Маркс
четкого ответа не дал, полагая, что будущее покажет. Главное – начать.
Справедливости ради важно заметить, что марксизм строил все свои схемы и
выводы на основе анализа западноевропейского капитализма и что Маркс и
Энгельс к концу жизни видели, что история Западной Европы в XIX в. явно
шла не в том направлении, как то предсказывалось марксизмом. Не
удивительно, что последователи Маркса и Энгельса, их ближайшие ученики и
преемники, начиная с Э. Бернштейна и К. Каутского, выбрали иной путь,
путь социал-демократический, который в XX в. сыграл свою позитивную роль
в реформировании капитализма образца IX в.

Иначе сложилась судьба Восточной Европы. Несколько отставая в развитии и
жадно внимая передовым учениям Запада, Восточная Европа и прежде всего
Россия легко заимствовали в конце прошлого века марксизм. Марксизм в
России, которая исстари была более восточной, нежели европейской
страной, нашел себе новую родину по ряду причин. Страна была в состоянии
острого внутреннего кризиса, и все искали выхода из него. В поисках
выхода лучшие умы привычно тянулись к Западу. Наиболее радикальной и
детально разработанной доктриной революционного спасения был марксизм.

Конечно, марксизм не был рассчитан на отсталую страну, где капитализм
как следует еще не сложился. Но зато можно было рас считывать на помощь
Европы. Важно начать, а там видно будет. Ведь не русскую революцию
делать надо – марксизм учит делать мировую революцию. С этими исходными
идеями и взялись за дело русские марксисты, становившиеся все более
радикальными по мере углубления кризиса в стране на рубеже XIX-XX вв.
Ленин и большевики успешно реализовали свои установки в октябре 1917 г.,
после чего под лозунгами марксистского социализма, диктатуры
пролетариата, экспроприации экспроприаторов и вселенского насилия,
классовой борьбы, во имя торжества грядущего класса (напомню, что
пролетариат в марксистском смысле этого слова в России 1917 г.
исчислялся лишь несколькими процентами) было начато кровавое побоище в
нищей и отсталой стране.

Что было дальше, хорошо известно. Мировой революции не получилось.
Сталин взялся осуществлять социализм в одной отдельно взятой стране. Что
такое социализм, никто толком не знал: кроме красивых слов о свободе и
светлом будущем, об отсутствии классов и частных
собственников-эксплуататоров и о грядущем отмирании государства, которое
будет заменено некими самоуправляющимися ассоциациями свободных
производителей, в теории об этом ничего не говорилось. Ясно было одно:
классы следует уничтожить, собственность ликвидировать, а вместе с ней и
рынок. Со свободой в переходный период диктатуры и насилия следовало,
естественно, повременить – нужно было сначала уничтожить всех
несогласных. Об отмирании государства и его органов принуждения и
насилия тоже говорить не приходилось: кто же будет уничтожать врагов и
заставлять остальных работать?! Что же касается самоуправляющихся
ассо—наций производителей, то от них остались рабочие отряды в городе
и деревне с фиктивным самоуправлением и под реальным руководством
партийно-государственного аппарата власти. Так завершилось революционное
преобразование общества по-марксистски.

Некоторые, особенно из числа правоверных марксистов, подчас видят в
сталинизме упрощение и искажение истинного, будто бы гуманного
марксизма. Что ж, благими намерениями, как говорится, вымощена дорога в
ад. Можно попытаться свалить вину за неудачу в строительстве светлого
социалистического будущего на тех, кто плохо строил. Но так ли это на
самом деле? Разве не по заветам революционеров Маркса и Ленина строил
свою империю Сталин? И разве только его крутой нрав и жестокость виновны
в том, что вместо светлого будущего был построен ГУЛАГ? Ведь история не
только стран Восточной Европы, которые были силой сориентированы на
советский путь развития, но и тех стран, где советских войск не было,
таких, как Китай, Вьетнам или Куба, подтвердила то обстоятельство, что
общество, построенное в духе теории марксизма, обречено стать ГУЛАГом.
Так в чем же просчет теоретиков?

Когда Маркс, занимаясь политэкономическим анализом западноевропейского
капитализма, вплотную столкнулся с проблемой истоков и предшествовавших
капитализму исторических типов общества, он не мог не обратить внимания
на Восток. С Востоком Маркс был знаком в основном из вторых-третьих рук:
он изучал труды таких авторов, как Бернье, был знаком с философской
оценкой Востока Гегелем. Соответственно Восток вставал перед его глазами
как нечто совсем не похожее на Европу, даже как бы противостоящее ей.
Разница между тем и другим бросалась в глаза, и вопрос был лишь в том,
как ее интерпретировать. “В общих чертах,- писал Маркс в предисловии к
“К критике политической экономии”,- азиатский, античный, феодальный и
современный, буржуазный, способы производства можно обозначить, как
прогрессивные эпохи экономической общественной формации”. Перед нами ряд
способов производства, где “азиатский” занимает нижнюю ступень. При этом
существенно оговориться, что имеется в виду не древневосточное общество,
но именно Восток как нечто цельное, включая и современные Марксу
государства, будь то Индия, Китай или Османская империя, не говоря уже о
других, более мелких. Что же такое, по Марксу, “азиатский” способ
производства и вообще “азиатский” Восток?

Сразу скажем, что к Азии в собственном смысле слова это определение не
имеет отношения. Речь не о географии, а о социально-экономическом строе,
а если глубже, то о природе типичной восточной общины, которая
справедливо рассматривалась как определяющая структуру в целом,
макроструктуру государства. Другими словами, основа восточной структуры
– полное поглощение личности коллективом и соответственно отсутствие
личности как самоценной индивидуальной целостности со всеми ее
внутренними потенциями и особенностями. Но коль скоро так, то не может
быть и речи о собственности европейского типа на Востоке, где отдельный
человек “никогда не становится собственником, а является только
владельцем”, потому что он – “раб того, в ком олицетворено единое начало
общины”. Отсюда и вывод: отсутствие частной собственности – “ключ к
восточному небу”. И соответственно, как на то обратил внимание еще
Гегель, наиболее существенной характеристикой восточного общества может
считаться “поголовное рабство” там.

Итак, Маркс вполне адекватно оценил особенности классической восточной
структуры. Показательно, что он, столь неравнодушный к классовому
анализу, ни разу не употреблял понятие “класс” применительно к Востоку,
включая и современный ему Восток. Там, где нет частной собственности,
нет и не может быть места классам и классовым антагонизмам – так можно
понять это умолчание. И это при всем том, что о частном владении и о
социальных антагонизмах, скажем, в Индии, Маркс писал немало и охотно.
Но если не класс, не частные собственники, то кто?

“Если не частные земельные собственники, а государство непосредственно
противостоит непосредственным производителям, как это наблюдается в
Азии, в качестве земельного собственника и вместе с тем суверена, то
рента и налог совпадают, или, вернее, тогда не существует никакого
налога, который был бы отличен от этой формы земельной ренты. При таких
обстоятельствах отношение зависимости может иметь политически и
экономически не более суровую форму, чем та, которая характеризует
положение всех подданных по отношению к этому государству. Государство
здесь – верховный собственник земли. Суверенитет здесь – земельная
собственность, сконцентрированная в национальном масштабе. Но зато в
этом случае не существует никакой частной земельной собственности, хотя
существует как частное, так и общинное владение и пользование землей”. В
этой пространной цитате мысль выражена наиболее четко: вставший над
восточными общинами правитель и обслуживающий его аппарат власти, т. е.
государство,- это не только символ коллектива, но и реальная власть.
Власть, основанная на верховной собственности государя и государства.

Заключая эту мысль, стоит еще раз сконцентрировать внимание читателя на
том, что, по идее Маркса, в условиях отсутствия частной собственности на
передний план выходит государство как верховный собственник и высший
суверен, т. е. как высшая абсолютная власть над подданными. Государство
в этом случае становится деспотией, правитель – восточным деспотом, а
подданные оказываются в состоянии поголовного рабства (все рабы, каждый
– раб перед лицом вышестоящего). Такое государство не выражает интересы
господствующего класса собственников, ибо нет ни собственников, ни
классов. Оно стоит над обществом, подавляя его собой.

Я напомнил об идеях Маркса по поводу “азиатского” общества и
соответствующего способа производства не только потому, что сам на
протяжении ряда десятилетий стремился именно эту идею противопоставить
вульгарной схеме истматовских формаций (противопоставить Маркса истмату
было единственной возможностью избежать повторения вульгаризованной
истматовской схемы). Гораздо существеннее отметить, что сам Маркс хорошо
понимал, что такое традиционный Восток, и, более того, хорошо видел, что
альтернативой частному собственнику в истории человеческих обществ
всегда было жестокое деспотическое государство. Почему же он не принял
этот вывод во внимание, когда конструировал общество светлого будущего?
Справедливости ради надо напомнить, что теория предполагала отмирание
государства. Но ведь социальная революция шла под знаком диктатуры
пролетариата – а что это, если не государство, да еще какое? Может быть,
Маркс рассчитывал на разум передовых пролетариев, которые, использовав
рычаг диктатуры, сразу же ее демонтируют, потому что осознают, какой
роковой силой в их руках оказывается это самое государство? Увы, об этом
он, даже если и думал так, нище не написал. Да и не учел он того, что
столь желанная им революция и соответственно диктатура будут реализованы
там, где капитализма еще почти не было и где хотя бы только поэтому
враждебных передовому пролетариату классов окажется столько, что для
уничтожения их необходимо будет сохранить диктатуру надолго. На такое
долгое время, что она успеет институционализироваться и стать основой
структуры задолго до того, как кто-либо станет всерьез говорить об
отмирании государства, армии и прочих орудий принуждения и насилия.
Словом, ситуация достаточно ясна.

Реалии марксистского социализма

и истмат о Востоке

Маркс умер в конце Х1Х в. Революцию по-марксистски делали в начале XX в.
О чем же думали те, кто ее совершал, насколько они следовали рецептам
Маркса? Следует сразу же отметить, что революционные постулаты марксизма
лежали в основе большевизма, при всем том что и Ленин, и его учитель и
предшественник по революционной борьбе в России Плеханов хорошо знали
идеи об “азиатском” способе производства. Знали и даже примеривали их к
полуазиатской России. Правда, Плеханов делал из этого сравнения логичный
вывод, что Россия, будучи азиатской державой, принципиально отлична от
антично-капиталистического Запада и что для революции по-марксистски она
еще не готова. Ленин же, как известно, считал, что эта
неподготовленность не имеет значения, что отсталость России будет
ликвидирована при помощи передового Запада, а потому важно начать, а там
видно будет… Ленинизм победил, и последствия этого в наши дни хорошо
видны всем. Однако так было не всегда.

На протяжении долгих десятилетий идеология, ревностно отстаивавшая
абсолютную истинность марксизма и ленинизма, ставила своей целью убедить
всех в том, что марксизм и революция больше вике” привели к успеху.
Соответственно искажались факты и извращалась вся историческая картина.
Злодеяния ГУЛАГа выдавались за благодеяния, неудачи рисовались как
успехи, а внутренние структурные пороки нового строя не только всерьез
не анализировались, но, напротив, всячески скрывались от глаз. Даже
заговорить на эту тему считалось делом антинародным и подсудным, а уж
исследовать и тем более опубликовать исследование означало злостно
оклеветать строй и сулило автору долгие годы заключения, если даже не
физическое уничтожение.

Неудивительно поэтому, что на смену объективному анализу в сфере
общественных наук пришли сознательное искажение, иллюзорные построения,
утопические идеи. Выдавать желаемое за действительное, иллюзии за
реальность стало в нашей стране в некотором смысле профессией, особенно
выгодной для тех, кто этой профессии не стыдился, а, напротив, активно и
умело в ней преуспевал. Собственно, именно на этой основе и расцветал
исторический материализм (истмат), главной конечной целью которого было
убедить всех, что мы победоносно и успешно идем к светлому будущему.

Историческая схема истмата примитивна. Опираясь на Маркса, эта схема
сформулировала пятичленную лестницу формаций (первобытность –
рабовладение – феодализм – капитализм – социализм), которая была
провозглашена обязательной для всего мира и для всех стран мира, если
только эти страны просуществовали достаточно долго. В указанной схеме,
как легко заметить, не было места Востоку, более того, она сознательно и
принципиально отвергала идеи Маркса об “азиатском” способе производства.
Факт исключительный, если иметь в виду, что каждое слово великого
основателя ценилось на вес золота и цитировалось при всяком удобном
случае. Те же, кто в свое время, в 30-х годах, пытался было упоминать об
“азиатском” способе производства и применять соответствующие идеи Маркса
для характеристики того, что происходило в странах Востока в XX в.,
плохо кончали. Этим было дано всем достаточно четко понять, что Сталин
таких поисков не одобряет.

Почему Сталин не одобрял их, ясно как божий день. Ведь сама жизнь
заставляла понять даже самых рьяных начетчиков: мало ли что думал Маркс
относительно Востока, лучше об этом не вспоминать, ибо то, что описывал
Маркс, слишком уж похоже на то, что происходит в стране победившего
социализма… В обществе сталинского социализма не было частной
собственности и рынка, как не было их на традиционном Востоке, во всяком
случае в схеме Маркса (на деле, как о том будет идти речь далее, и
частная собственность, и рынок на Востоке были, но они не были похожи ни
на европейскую частную собственность, ни на европейский рынок). В
советском обществе не было классов, как не было их в “азиатских”
обществах по Марксу. Место частного собственника и господствующего
класса в обществе победившего марксистско-сталинского социализма заняло
всесильное государство с невиданным аппаратом насилия, что было
характерно как раз для восточных деспотий. Словом, бросающихся в глаза
аналогий было вполне достаточно, чтобы идеи Маркса об “азиатском”
способе производства были как бы вычеркнуты из идеологических норм
марксизма. Естественно, что перед истматом встала задача компенсировать
эту ликвидацию и объяснить феномен Востока иначе, не по Марксу. С этой
задачей истмат справился с завидной легкостью.

Восток в его схеме – это интегральная часть мира. Конечно, Востоку
свойственна специфика – но у кого ее нет?! И разве специфика метает
тому, что вся история человечества развивается согласно неким
генеральным закономерностям, открытым именно марксизмом? Если весь мир
долгие тысячелетия шел от первобытности к рабовладению, потом – к
феодализму, затем – к капитализму и теперь – к социализму, то как же
можно оставить Восток в стороне? Правда, кое-какие из стран Востока
подчас отставали в своем развитии. Но это не беда. Опыт России показал,
что через пропущенные этапы в развитии можно перескочить. А раз так, то
и современные отсталые государства могут это проделать, было бы
желание…

И действительно, практика исторического процесса XX в. свидетельствует о
том, что некоторые из стран Востока, преимущественно наиболее отсталые и
бедные, пытались было с помощью СССР преодолеть отставание и выйти на
современные рубежи, опираясь на рецепты марксистского социализма. К чему
это вело, сегодня уже хорошо известно. Но сам факт интересен: страны
развитые, ради которых, собственно, и создавалась теория марксистского
социализма, не принимали ее, зато слаборазвитые были готовы на это.
Причем тем охотнее, чем более отсталой была их внутренняя структура, чем
меньше преуспел европейский капитализм в ее трансформации в XIX-XX вв.
Почему же?

И здесь мы снова возвращаемся к тому, почему истмат столь энергично
отторгал идеи Маркса об “азиатском” способе производства: структурно
страны Востока, о которых идет речь, наиболее близки к воспетому Марксом
светлому социалистическому будущему. В них почти нет места частной
собственности и свободному рынку, нет антагонистических классов, зато
есть всесильное государство (эквивалент диктатуры пролетариата), готовое
методами бесцеремонного насилия направить развитие страны по пути,
который сочтут за благо для нее власть имущие. То есть на первом плане –
власть и рождаемое ею насилие, вполне родственные и структурно близкие
власти и насилию в стране победившего социализма. Страны победившего
социализма в этом смысле – лишь модификация традиционно-восточной
структуры. Конечно, модернизация и технический прогресс,
индустриализация и урбанизация сильно изменили облик этих стран, в
первую очередь России. Возникла иллюзия, что, сохранив свою внутреннюю
структуру, основанную на насилии и всесилии государства, можно чуть ли
не опередить капитализм. Но иллюзия эта рухнула под ударами жестокого
кризиса, обнажившего все пороки бесчеловечной системы. И снова встал
вопрос о классической дихотомии Восток – Запад. Оказалось, что
марксистский социализм по советской модели – это именно модификация
Востока, а не преодоленный Запад.

Сегодня этот факт до предела обнажил пустоту истмата, лживость его
псевдонаучных схем. Однако то, что сегодня видно всем, давно было уже
достаточно хорошо знакомо многим, особенно в нашей стране, которую это
касалось едва ли не более, чем всех других. Неудивительно, что после
Сталина стали все чаще появляться вначале робкие, но со временем все
более настойчивые поиски альтернатив истматовской схеме. Многие из них
отталкивались от идей Маркса об “азиатском” способе производства.

Отечественная историография Востока:

поиски альтернатив

Русские востоковеды, хотя они и представляли собой до 1917 г.
внушительный и уважаемый в мировом сообществе отряд специалистов,
историей Востока и проблемами исторического процесса на Востоке
интересовались сравнительно мало. После 1917 г. изучение Востока вначале
вообще не привлекало внимания в немалой степени из-за того, что
специалисты понемногу исчезали – старые умирали или эмигрировали,
некоторые просто отстранялись от профессиональной деятельности, не умея
вписаться в новую эпоху и удовлетворять требованиям революционеров, а
новых практически не готовили. Позже, в конце 20гх и 30-х годах,
появились специалисты нового поколения, причем основная их часть
занималась современным Востоком, а точнее – проблемами революционного
движения на Востоке, что строго соответствовало запросам того времени. В
годы великих чисток значительная часть их – прежде всего те, кто
интересовался проблемами “азиатского” способа производства, хотя далеко
не только они,- была уничтожена режимом, а оставшиеся надолго замолчали.
Возрождаться отечественное востоковедение стало понемногу лишь в
послевоенные годы, во многих своих сферах практически заново, на голом
месте, не имея ни устоявшихся научных школ, ни живых уважаемых учителей.

Неудивительно, что условия существования определили и характер
послевоенного востоковедения: в большинстве своем оно было представлено
людьми, привыкшими и умевшими хранить язык за зубами и не высказывать
идей, которые хоть в чем-то расходились с официально признанной
идеологией, в том числе и с теоретическими построениями истмата.
Практически это значило, что послевоенное советское востоковедение в
том, что касалось осмысления исторического процесса и особенностей
внутренней структуры стран Востока, следовало, за редчайшими
исключениями, букве истматовских схем, санкционированных правившим в
стране режимом. Уклониться от такого рода схем означало поставить себя
как бы вне закона, вне общества. Поэтому те, чья совесть не позволяла
мириться с вульгарными схемами, уходили в такие сферы науки, где со
схемами не приходилось иметь дела, во всяком случае на каждом шагу. И
все же положение постепенно менялось. После войны в науку пришло новое
поколение ученых, свободное от мертвящего страха, который навечно вжился
в тех, кто пережил великие чистки. Усилиями этого нового поколения стало
заново развиваться отечественное востоковедение, хотя справедливости
ради необходимо признать, что позже в его состав влились и те, кто вышел
из-за колючей проволоки, особенно после смерти Сталина и XX съезда КПСС.

Новый серьезный этап принципиального осмысления проблем Востока наступил
примерно в 60-е годы и в значительной своей части вновь был связан с
выдвижением на передний план идей Маркса об “азиатском” обществе.
Толчком для этого послужили как объективная потребность объяснить
феномен развивающегося мира, уже заявивший о себе и не вписывавшийся в
привычные стереотипы (“в отставании Востока виновен колониализм”),
особенно после деколонизации Востока, так и начатая французскими
востоковедами-марксистами (М. Годеле, Ж. Сюре-Каналь, Ж. Шено и др.)
дискуссия по проблемам “азиатского” способа производства. Идеологическая
оттепель позволила отечественным востоковедам включиться в дискуссии и
высказать ряд неординарных точек зрения, достаточно далеких от
санкционированных режимом истматовских идей. Однако большого развития
дискуссия не получила, ибо была вскоре прервана под давлением власти.
Наступило время реванша, отмеченное появлением ряда работ, авторы
которых ревностно стремились отстоять истматовские схемы, причем
делалось это уже не столь вульгарно, как прежде, что придавало
отвергнутым жизнью схемам иллюзию некоей научности (наиболее наглядно
это видно на примере монографии В. Н. Никифорова “Восток и всемирная
история”, М., 1975).

Впрочем, положительным результатом дискуссии было отвоеванное в
теоретических боях право открыто выступать против пусть и
господствующей, но уже не единственно возможной в отечественной
историографии схемы всемирно-исторического процесса. Результатом этого
были оживление теоретических исследований, повышенное внимание к
соответствующим исследованиям за рубежом, начиная с таких маститых
авторов, как Тойнби и Вебер. Постепенно специалистам становилось все
более ясно, что не следует стремиться к единству мнений – а ведь такого
рода стремление, заложенное марксизмом и истматом, было, что называется,
в крови у каждого из наших исследователей-обществоведов на протяжении
долгих десятилетий – и что, напротив, конечная ценность совокупной
работы исследователей именно в том, чтобы каждый разрабатывал и
отстаивал собственные позиции: пусть время и последующие поколения
решат, кто из них оказался ближе к истине.

Следует оговориться, что вплоть до последних лет само собой как бы
предполагалось, что любые научные поиски подобного рода должны вестись в
рамках марксизма и на основе марксистской методологии. И если у кого и
были сомнения по этому поводу, то они обычно на передний план не
выдвигались. Только в самое последнее время, когда стали активно
рушиться многие устоявшиеся стереотипы мышления, ситуация в этом плане
решительно изменилась. Те, кто хотел высказывать альтернативные
марксизму идеи и создавать на их основе собственные концепции, получили
для этого широкие возможности. В частности, это нашло свое отражение в
том, что некоторые исследователи открыто подвергли сомнению святая
святых истмата – схему формаций и сам принцип формационного объяснения
истории. В качестве альтернативы было выдвинуто цивилизационное, в духе
Вебера и Тойнби, ее объяснение или сочетание формационного и
цивилизационного принципов при анализе исторического процесса.
Существенно заметить, что среди специалистов, которые оказались наиболее
активно вовлечены в теоретические дискуссии, востоковеды преобладают
почти абсолютно. Это, впрочем, и неудивительно: именно с проблемами
Востока, прошлого и настоящего, марксизм и истмат никогда не
справлялись. Для решения этих проблем настоятельно требуются новые
теоретические основы.

Как же обстоит дело с упомянутыми проблемами, как пытались решать их в
отечественном востоковедении до недавнего времени и какие новые решения
предлагаются в наши дни энергичной ломки устаревших стереотипов?

Концептуальное решение проблем

Востока в современном отечественном

востоковедении

Хотя за последние годы специалистами и сделан осознанный акцент на
цивилизационные, религиозно-культурные факторы эволюции общества, важно
отметить, что в историографии это отразилось пока еще весьма слабо. На
первом месте в анализе факторов и причин продолжает оставаться именно
социально-экономический анализ. Тут уж ничего не поделаешь: так
воспитаны, на том стоим… Многие вполне искренне полагают, что это и
есть – в строгом соответствии с духом и буквой марксизма – стержень,
пружина развития. В какой-то степени так оно и есть на самом деле.
Вопрос лишь в том, в какой степени. А применительно к изучаемому нами
Востоку вопрос можно сформулировать примерно так: экономика или власть,
собственность или государство? Что первично, что вторично, какая здесь
взаимосвязь?

Собственно, найти правильный ответ на эти вопросы и есть то, что
приблизит нас к истине. Но как обстоит дело с поисками ответа? И как
результаты поиска проявили себя на сегодняшний день? Для полного ответа
на эти вопросы нужно самостоятельное, специальное и солидное
исследование. В рамках же краткого обзора можно сказать лишь об основных
позициях и тенденциях. Для того чтобы результат был максимально
адекватен реалиям, разделим генеральную тему на три части, отграниченные
одна от другой хронологическими рамками.

1. Что касается доколониальных обществ, то применительно к ним вопрос
стоит ныне примерно так: как следует оценивать исторический процесс на
Востоке, начиная с неолитической революции и урбанистической цивилизации
(древнейшие первичные протогосударства) и кончая предкапиталистическими
раннеколониальными временами (XVI-XVIII вв.)? Господствующий в
отечественной историографии идеологический стереотип десятилетиями
исходил из того, что примерно до нашей эры все государственные структуры
были рабовладельческими, а после того – феодальными (имея в виду не
реальности феодализма как Системы отношений, но абстракцию
марксистско-истматовской формации). Было немало споров по вопросу о том,
в чем суть несходства между рабовладельческой и феодальной формациями на
Востоке и где должна быть грань между ними. Однако безрезультатность
дискуссий на эти темы не подорвала господствующий стереотип:
рабовладение и феодализм как формации на Востоке должны были быть, ибо
марксистско-истматовская схема в этом смысле первична, а исторический
материал вторичен (об изменении схемы не могло быть речи; материал так
или иначе должен был быть втиснутым в схему, пусть даже с необходимыми
оговорками).

За последние годы ситуация изменилась. Жесткость стереотипа стала
очевидной даже для сторонников пятичленной истматовской схемы. Схему
теперь стараются сделать более гибкой, дабы объяснение было бы хоть
сколько-нибудь удовлетворительным перед лицом все увеличивающейся массы
противоречащих ей фактов. Смягчается категоричность обобщающих
определений. Признается большая роль общины и свободных земледельцев в
древних (рабовладельческих) обществах Востока, фиксируется подчас даже
преобладающая роль нерабского труда в них. Подчеркивается, что феодализм
на Востоке в средние века был иным, нежели в Европе, в частности, без
помещиков с их барским хозяйством, даже кое-где без влиятельной
наследственной аристократии, титулованной знати. Делаются еще некоторые
уступки, смысл которых нередко сводится к тому, что ведущую роль
государства в системе производства на Востоке вполне (40ЖНО было бы
воспринимать как своеобразную модификацию феодализма (“восточный
феодализм”, “государственный феодализм”).

Следует заметить, что смягчение жесткой схемы, признание реалий, наличие
многочисленных оговорок – все это в известной мере следствие дискуссий,
свидетельство стремления преодолеть жесткость схемы вчерашнего дня,
учесть ее критику, но при всем том обязательно сохранить единство
всемирно-исторического процесса. Единство в том элементарном его смысле,
что все известные истории общества в принципе должны были пройти в
древности через один и тог же этап развития (рабовладельческая формация
стоит заметить, что высококвалифицированные и признанные мировой наукой
отечественные специалисты по Древнему Востоку во главе с И. М.
Дьяконовым тмили на то, чтобы заменить одиозный термин
“рабовладельческая” более нейтральным древняя”, что справедливее, на мой
взгляд, даже по отношению к античности, не говоря уже о Востоке), а в
средние века – через другой (феодальная формация). Слабость этого нового
и в принципе позитивного подхода, однако, не только в том, что он
по-прежнему смазывает, затушевывает кардинальную разницу между
европейской и неевропейскими структурами в древности и в средневековье;
гораздо существеннее то, что в нем все еще выходит на передний план хотя
и смягченная, но априорная презумпция: в древних обществах основное
усилие следует уделять поиску рабов, рабовладельцев и их
взаимоотношений, а в средневековых, напротив, стараться не замечать тех
же рабов и рабовладельцев, но зато суметь объяснить все реальные
отношения (как правило, такие же, что и в древности) с иных, теперь уже
“феодальных” позиций.

Как уже упоминалось, факт и его интерпретация тесно связаны между собой,
но эта связь достаточно гибка в том смысле, что старая схема, восходящая
к интерпретации фактов с позиций вчерашнего дня, долго продолжает
господствовать в науке и тогда, когда новые факты настоятельно требуют
иной интерпретации и новой схемы. Только что упоминавшаяся ситуация
убедительно подтверждает закономерность подобного рода связи и к тому же
еще раз напоминает, что в разных науках такого рода закономерность
реализуется различно: в физике и технике – едва ли не автоматически и
довольно быстро; в биологии подчас с драматическими коллизиями, но в
конце концов тоже решительно и бесповоротно, а в общественных науках, и
в частности в истории, пожалуй, всего труднее, что вполне понятно и
объяснимо: интерпретация исторических фактов напрямую связана со столь
деликатной сферой, как политика сегодняшнего дня. Но зато коль скоро
этого требует именно политика, как о том уже шла речь в связи с
феноменом развивающегося мира, то это означает, что перемены назрели и в
нашей сфере науки. И это сегодня понимают практически все. Но достаточно
ли простого понимания необходимости перемен?

Жизнь свидетельствует, что этого мало. И далеко не случайно, что после
дискуссии 60-70-х годов в отечественном обществоведении с особой силой
проявила себя тенденция к пересмотру устоявшихся схем и стереотипов.
Появилось по меньшей мере несколько новых концепций. Авторы одних
предлагают видеть в истории докапиталистических обществ единый
социально-экономический этап развития, именуя его то феодальным (Ю. М.
Кобищанов), то рентным (В. П. Илюшечкин), то неартикулированным, т. е.
нечетко выраженным с точки зрения способа производства (М. А. Чешков). И
хотя все эти концептуальные подходы сущностно различны, по-разному
разработаны, в них есть и нечто общее. Положительным в них является,
безусловно, то, что все они подчеркивают сущностную одинаковость древних
и средневековых неевропейских обществ, но недостатком следует считать
то, что, стремясь к сохранению иллюзии всемирно-исторической
одинаковости пути развития, авторы упомянутых концептуальных схем
склонны, хотя и в разной степени, стереть не только явственно выраженную
в истории Европы разницу между ее древностью (античность) и
средневековьем (феодализм), но и, что гораздо важнее, принципиальную
разницу между Европой и неевропейским миром.

С этих позиций более предпочтительными выглядят те концептуальные схемы,
которые созданы историками, признающими в той или иной мере теорию
“азиатского” способа производства. Среди специалистов, близких к этой
проблематике, есть представители разных специальностей – политэкономы,
философы, этнографы, востоковеды и др. Очень различно интерпретируют они
и идеи Маркса о восточном обществе, и конкретные материалы, имеющие
отношение к проблеме социально-экономического развития неевропейских
докапиталистических обществ. Весьма характерно, что специализация того
или иного автора отнюдь не ограничивает сферу его интересов и реализацию
его идей, хотя соответствующий подход все же ощущается у историков,
политэкономов, этнографов и т. п.

Особо следует упомянуть о тех из них, кто достаточно долго и всерьез
разрабатывал и стремился применить на практике в более или менее широких
масштабах теорию “азиатского” способа производства. Ю. И. Семенов, в
частности, в ряде своих статей отстаивал идею неразвитости традиционных
восточных и современных африканских обществ, видя именно в этом
соответствие их эталону “азиатского” способа производства. Г. А.
Меликишвили, не делая слишком ощутимого акцента на термине (“азиатский”
способ производства), особо подчеркивал важность роли государства на
традиционном Востоке и незначительную роль рабовладения на Древнем
Востоке. Серьезный вклад в разработку политэкономического аспекта
“азиатского” способа производства внес Р. М. Нуреев. Стоит добавить к
этому, что негласно аналогичные идеи высказывали ранее и те, кто,
наподобие маститых специалистов в области древней истории А. И. Тюменева
и Н. М. Никольского, писал свои работы тогда, когда вслух говорить на
тему об “азиатском” способе производства было невозможно. А когда это
стало возможным, об “азиатском” способе производства стали писать
маститые ученые вроде экономиста Е. С. Варги или историка В. В. Струве,
до того бывшего кем-то вроде апостола теории господства
рабовладельческой формации на Древнем Востоке.

Резюмируя, можно заметить, что к идее “азиатского” способа производства
в той или иной мере, по-разному ее интерпретируя, склонялось в разное
время довольно значительное число серьезных специалистов. И если
количество здесь долгое время не переходило в качество, а сами защитники
идей об “азиатском” способе производства не получали признания, то
причины этого следует искать, как упоминалось, не в научной весомости
разработок, а в политическо-идеологическом неприятии идеи о всевластии
государства.

В наше время, когда старые стереотипы решительно отброшены, а пересмотр
извращенной истории стал насущной задачей дня, прикрываться щитом идеи
Маркса об “азиатском” способе производства уже нет необходимости. Те,
кто считает, что с позиций способов производства, формаций и вообще
безусловной первичности политэкономического анализа исторический
процесс, особенно на традиционном Востоке, не объяснишь, склоняется в
сторону упоминавшегося уже цивилизационного подхода, т. е. к выдвижению
на передний план историко-культурных процессов или к многофакторному
анализу, в процессе которого цивилизационным особенностям будет
уделяться главное внимание. Какой вид примут соответствующие
исследования, особенно имея в виду богатый опыт Тойнби, пока не очень
ясно. Будущее покажет. Но вполне очевидно одно: время абсолютно
обязательного господства формационного политэкономического анализа в
марксистско-истматовской интерпретации ушло в прошлое. Остались
проблемы, которые будущим поколениям отечественных историков
доколониального традиционного Востока придется решать заново – и, слава
Богу, уже без оглядки на идеологические догмы.

2. Вторая группа проблем касается колониального Востока, стран Востока в
период колониализма, т. е. примерно XIX и первой половины XX в. Здесь
тоже немалый простор для споров. Еще недавно считалось, что эти проблемы
основательно изучены, ибо их затрагивали в своих работах Маркс и Ленин.
Сегодня стало очевидным, что именно поэтому все проблемы, связанные с
колониальным Востоком, надлежит пересматривать, решать заново.

Перечислим хотя бы некоторые из проблем, которые заслуживают внимания.
Можно ли считать колониальные общества Востока феодальными или
полуфеодальными, как это до последнего времени у нас было принято? И
если да, то в чем их “феодальность”, чем она отличается от
западноевропейского феодализма, который считается классическим? И везде
ли была эта “феодальность”, какую роль нечто похожее на нее сыграло,
скажем, в судьбах Турции и какую – в Японии? Далее. Правильно ли мы
оцениваем феномен колониализма? О страданиях миллионов тружеников
Востока от колониального гнета в нашей историографии написано очень
много, при этом щедро использовалась черная краска. Но мало сказано о
той исторической роли, которую сыграл колониализм в трансформации
внутренней структуры традиционного Востока. А ведь с точки зрения
проблем всемирно-исторического процесса, столь дорогого теоретикам
марксизма и истмата, именно это следовало бы рассмотреть и оценить в
первую очередь.

Наивен в свете современных событий европоцентризм, используемый при
попытках периодизации истории стран Востока в XIX-XX вв. Конечно, это в
каком-то смысле новая для Востока история. Но сам термин “новая” и его
Интерпретация в отечественной историографии неубедительны потому, что
искусственно привязывают Восток и все серьезные происходившие в странах
традиционного Востока процессы внутренней трансформации к произвольно
выбранным датам европейской истории, например к датам, связанным с
революциями в Англии или Франции. Для Востока важны и первостепенны
критерии, сыгравшие решающую роль в процессе упомянутой трансформации.
Поэтому гораздо уместнее говорить не о “новой истории” Востока и даже не
об “истории Востока в новое время” (в обоих случаях имеются в виду
европейская “новая история”, “новое время” для капиталистической
Европы), но именно о колониализме как эпохе, спровоцировавшей внутреннюю
трансформацию. И, конечно, при этом следовало бы выдвинуть на передний
план те самые историко-культурные, религиозно-цивилизационные факторы,
которые сыграли едва ли не решающую роль в том, какую форму приняла
трансформация той или иной страны Востока, того или иного
цивилизационного региона. И еще одно: колониализм важен как
провоцирующий критерий, не более того. Нельзя забывать, что в тот
момент, когда бацилла колониального капитализма начала действовать в
разных восточных регионах, Восток был во многих отношениях не менее
процветающим, чем Европа, а где-то и в чем-то даже и более. Существуют
серьезные специальные исследования (в отечественной историографии они
представлены трудами А. М. Петрова), которые показывают, что даже в
XVII-XVIII вв. колониальная торговля Европы с Востоком строилась таким
образом, что за высокоценные и желанные европейцами пряности и иные
раритеты Европа была вынуждена платить золотом и серебром (благо был
приток американского золота и серебра с XVI столетия), а не своими
товарами, которых у европейцев в то время для развитой торговли просто
не было и в которых, к слову, богатый Восток в то время просто не
нуждался.

Все стало решительно меняться только с XIX в., когда начался век
машинной индустрии, фабричного производства, конкурировать с которым
восточное хозяйство, в частности ремесло, не могло. И если иметь в виду
не раннюю колониальную торговлю, не первые захваченные на Востоке
торговые форпосты, а колониализм в полном смысле этого слова – тот
колониализм, который стал коренным образом деформировать структуру
зависимых неевропейских регионов,- то его следует датировать примерно
именно рубежом XVIII- XIX вв. Именно к XIX в. относится и вызревание на
Востоке комплекса социально-цивилизационной неполноценности, под знаком
которого протекали основные реформы, усиливались различного рода
вестернизаторские влияния, закладывались основы частнокапиталистического
национального хозяйства и, как итог всего этого, обретали силу
революционные национально-освободительные идеи, опиравшиеся прежде всего
на заимствованные из Европы доктрины, от христианства до социализма, и
проявившие себя в полную силу уже в начале XX в., в эпоху “пробуждения
Азии”.

3. Третьей и последней группой проблем, связанных с концептуальными
построениями в современном востоковедении, следует считать те, с
которыми наука стала иметь дело после второй мировой войны и особенно в
связи с деколонизацией Востока и формированием феномена развивающегося
мира. Здесь востоковедение вплотную смыкается с различными сложными
проблемами политологии, мировой экономики и многими другими, от
демографии до футурологии. Как о том уже шла речь в несколько другом
аспекте, феномен развивающегося мира не просто сложен и противоречив –
он к тому же весьма неоднозначен и непостоянен в процессе эволюции.
Непостоянен не в смысле естественного развития заложенных в структуру
элементов, а в смысле непредсказуемости неожиданных поворотов этого
самого развития.

Феномен развивающегося мира, представленный как традиционным Востоком,
так и недавно вышедшей на историческую арену континентальной Африкой и
прошедшей длительный процесс латинизации, который можно поставить рядом
с процессом колонизации Востока, Америкой южнее США, в определенном
смысле демонстрирует единство всего неевропейского мира, противостоящего
развитым странам (теперь уже далеко не только Европе, хотя и прежде
всего странам европейской культуры, если не считать особняком стоящую в
этом плане Японию). Единство развивающегося мира не столько в его
одинаковости в смысле истоков, сколько в сходстве стоящих перед ним
проблем, начиная от развития и кончая политической независимостью и
идейно-культурной самоидентификацией. Но, имея это в виду, следует все
же заметить, что в конечном счете истоком всех современных проблем
следует считать не что иное, как недавнее и более отдаленное прошлое,
причем более свое прошлое, чем привнесенное колонизаторами, т. е. в
конечном счете те потенции неевропейских структур, о которых уже не раз
упоминалось.

Не рассматривая в деталях все существующие и связанные с развивающимся
миром современные концепции в отечественной науке, важно напомнить о
главных из них. Дело даже не в том, как объяснить причины отсталости
Востока, как оценивать его современную структуру-делать ли акцент на
многоукладности экономики, на силе общинных связей и корпоративных
традиций, на мощи государства при слабости частнособственнической
активности, на нищете быстро увеличивающегося населения и т. п. Важнее
определить, в чем же ключ к решению всех этих и многих других проблем.

Если считать, что современный развивающийся мир, и в частности
современный Восток, идет в основном по капиталистическому пути и отличие
его от европейского капитализма более в количестве, нежели в качестве,
скорее в темпах, нежели в принципе,- а такая точка зрения имеет немалое
число сторонников,- то ключ еще в недавнем прошлом поневоле приходилось
искать в хорошо разработанных марксизмом обстоятельствах становления
европейского капитализма, что обычно и делалось, вплоть до деталей и
частностей. Однако оперирование таким ключом смещало многие реальные
плоскости. Например, сила восточного государства привычно приравнивалась
к феномену бонапартизма, вызванного, как известно из работ Маркса,
временным балансом классовых сил, оставляющих простор ставшему над ними
государству. Но так ли это было на Востоке? Ведь там государство, даже
согласно уже воспроизводившемуся анализу Маркса, было иным и играло иную
социальную роль.

Если ставить вопрос о синтезе традиционного и современного в
развивающемся мире, и в частности на Востоке, то опять-таки важно найти
ключевой элемент: в традиционном он или в современном? Иными словами,
что остается ведущим: идет ли Восток к капитализму или он “переваривает”
капитализм, оставаясь при этом прежде всего Востоком, причем не только с
точки зрения экзотики, но и в плане структурном, сущностном? Здесь могут
быть разные ответы: одни делают акцент именно на синтезе, как то
наиболее полно отражено в монографии коллектива авторов во главе с Н. А.
Симонией “Эволюция восточных обществ: синтез традиционного и
современного” (М., 1984), а другие предпочитают обратить внимание на
структуру традиционного Востока и на его великие цивилизации, отнюдь еще
не утратившие своего влияния и даже наоборот, убедительно
продемонстрировавшие в недавние годы на примере Ирана, да и не только
его, свою силу.

Если принять во внимание, что конец XX в., как об этом уже говорилось,
резко изменил господствующие тенденции в развивающемся мире, практически
покончил с существовавшим там прежде комплексом неполноценности и сильно
ограничил западное влияние на соответствующие страны, которое сводится
ныне прежде всего к революции в сфере материального потребления, в
некоторой степени к восприятию массовой культуры, но практически почти
не затрагивает фундаментальные стороны жизни, мировоззрения и традиций,
основанных на религии, то станет очевидным, что многие из проблем
современного Востока тесно связаны именно с фундаментальной традицией,
мировоззрением, влиянием религии и культуры, с мощным воздействием
цивилизаций, в русле которых веками и тысячелетиями рождались, вызревали
и существовали страны и народы Востока.

Фиксируя упомянутые сложности, некоторые специалисты (наиболее
обстоятельно сформулировал эти позиции В. Л. Шейнис) поставили вопрос о
невсеохватывающем характере формационного подхода. Если европейский
капитализм есть прежде всего продукт развития европейского общества,
европейской цивилизации, то приходится ли удивляться тому, что
цивилизации Востока (и Латинской Америки) не вполне соответствуют ему,
что существует диссонанс, даже драматический разрыв между теми формами
социальной организации и ориентации общества, которые породили
европейский капитализм и соответствуют его потребностям развития, и
теми, что сложились в рамках иных цивилизаций и иной структуры и потому
никак к капитализму не могут толком приспособиться. А коль скоро так, то
существует не вполне еще ясная альтернатива: либо развивающиеся страны
все же сумеют трансформировать свою внутреннюю структуру настолько, что
она, включая и все цивилизационные ценности, будет соответствовать
капитализму и приведет к успешному развитию (пример Японии
свидетельствует о том, что это бывает), либо этого не произойдет. А
может быть, у одних это получится, а у других нет, причем здесь тоже
может сыграть немалую роль именно цивилизационное воздействие: культура
труда в странах Дальнего Востока и в молодых государствах Африки,
например, далеко не одинакова, что в немалой степени связано с
традициями прошлого. То же можно сказать и о многих иных цивилизационных
и мировоззренческих аспектах, о формах социальной интеграции и
корпоративных связей, о религиозных традициях и т. п.

Реальна ли такого рода перспектива? Очень. Мало того, год от года она
становится все очевиднее: одни развивающиеся страны быстро идут вперед,
другие едва плетутся, третьи вовсе почти стоят на месте. Одни богатеют
за счет своего труда, другие – за счет ресурсов (нефти); одни активно
приспосабливаются к капиталистическому хозяйству (это касается прежде
всего стран конфуцианской цивилизации дальневосточной культуры), другие,
даже разбогатев, не очень-то тяготеют к нему.

Завершая краткий обзор основных концептуальных решений в связи с
проблемами Востока, включая и современный, автор хотел бы обратить
внимание на то, что выбор правильных решений и вообще правильная
интерпретация фактов зависят от того, насколько полно воспринимаются и
адекватно оцениваются сами факты. Собственно, именно эту цель – изложить
основные факты из истории Востока и предложить адекватную их
интерпретацию – преследует данная книга.

Часть первая. ДРЕВНИЙ ВОСТОК

Глава 3

Ранние формы социальной организации

и процесс генезиса предгосударственных институтов

История начинается на Востоке… Этот хорошо известный и ныне никем в
принципе не оспариваемый тезис убедительно подкрепляется данными
современной археологии, материалами палеографии и иными
первоисточниками. Но как конкретно шел исторический процесс? Как именно
начиналась эта история? Речь ведь не только о развитии материальной
культуры – об этом вполне достаточное представление дают археологические
находки, по которым можно проследить все этапы становления образа жизни
древнего человека, от первых ранненеолитических поселений до ранних
государств Египта или Двуречья. Для теоретического анализа – а именно он
в данном случае стоит на первом месте – много существеннее выяснить
этапы развития структуры в целом, т. е. попытаться найти и проследить
процесс развития основных социальных, социокультурных,
социально-экономических и административно-политических институтов.
Причем речь идет о самых общих принципах возникновения и становления
этих институтов. Иными словами, перед нами стоит задача сконструировать
нечто вроде идеальной совокупной модели, генерального эталона,
ориентируясь на который можно было бы представить, хотя и с
определенными вариантами, возможный ход формирования предгосударственных
институтов, а затем и государства.

Для решения этой задачи современная наука немало сделала. Следуя по пути
тщательного изучения многочисленных отсталых и примитивных обществ,
этнографы и антропологи – а это очень большой отряд специалистов,
активно действующих в сфере культурной, социальной, экономической,
политической, даже философской антропологии – не только собрали
гигантское количество материалов полевых обследований, но и.
детальнейшим образом изучили и сопоставили друг с другом эти материалы.
На основе этих сопоставлений были сделаны серьезные выводы,
способствовавшие выявлению некоторых общих закономерностей формирования
и развития примитивных социальных структур, возникновения в недрах этих
структур институтов, способствующих их эволюции. Многое из сделанного,
особенно в XX в., значительно изменило существовавшие прежде
представления. Это коснулось, в частности, проблемы матриархата – ныне
считается общепризнанным, что такого этапа в развитии общества никогда
не было, что следует говорить лишь об обществах, где господствуют
принципы матрилинейности и матрилокальности, причем эти общества ничуть
не древнее и не примитивнее патриархальных, просто они иные,
функционируют, с социально-семейной точки зрения, в несколько иной
форме. Это затронуло также и некоторые формы описанных в свое время Л.
Г. Морганом, а за ним и Ф. Энгельсом брачных связей и систем родства.
Современная наука отвергла и универсальность так называемого института
“военной демократии”, значение которого в XIX в. было преувеличено тем
же Морганом. Были поставлены поя сомнение и некоторые другие устоявшиеся
понятия, как, например, племя, о чем пойдет речь ниже. Были выдвинуты и
разработаны многие новые термины, объясняющие заново вскрытые и
изученные явления и процессы, о чем тоже будет сказано далее. Словом,
едва ли не самым важным итогом развития антропологии XX в. следует
считать опровержение многих из тех положений, которые были
сформулированы в прошлом, включая и считавшиеся у нас долгое время
классическими и потому абсолютно истинными постулаты марксизма, не
говоря уже о вульгарных построениях истматовской теории формаций.

Генезис социальных связей: реципрокный обмен

Человеческое общество, выделяясь из породившей его живой природы, уже на
заре истории противопоставило природным инстинктам культуру, т. е. такую
систему норм, символов и связей, которая стала заметно отличать людей от
животных. Именно культура уже в ее самой ранней форме легла в основу
общества, практически создала общество как совокупность людей, связанных
общими потребностями и целями и взаимодействующих ради их
удовлетворения, как в конечном счете упорядочение, т. е. организацию,
основанную на общепринятой и обязательной системе норм. Но с чего
началась сама культура, т. е. нормативная система, отличная от
биологической системы запретов?

Как утверждает известный французский антрополог К. Леви-Строс,
первоосновой социокультурного начала была сексуальная реформа, запрет
инцеста, что породило систему упорядоченных коммуникаций, основанную на
принципе эквивалентного взаимообмена. Обмен женщинами, дочерьми и
сестрами, ограничивший беспорядочное половое общение в рамках
первобытного стада и породивший ранние формы жестко фиксированных
брачных связей, способствовал установлению нормативного родства, в связи
с чем были определены старшинство поколений, брачные классы и в конечном
счете основанные на этом родовые и родоплеменные общности.
Фундаментальный принцип эквивалентного обмена-дара стал затем основой
основ существования всех ранних обществ. Обмен словами и
знаками-символами ‘ способствовал становлению определенных норм общения,
обмен пи щей и предметами обихода вел к укреплению социальных связей, к
созданию более или менее устойчивой структуры, без чего складывавшееся
человеческое общество просто не сумело бы выжить.

Процесс генезиса социальных связей, протекавший, видимо, параллельно с
процессом сапиентации и распространения сапиентного человека на
ойкумене, привел к становлению таких ранних форм социальной структуры,
реальное существование которых можно про следить и в XX в. Тот же
Леви-Строс, тогда еще начинающий антрополог, провел в свое время
несколько недель с группой индейцев намбиквара в районе Амазонки.
Общность намбиквара, как она была затем им описана, состояла на
неустойчивых локальных групп, состав которых обновлялся практически
ежегодно. Во главе группы из не скольких парных семей с детьми и ряда
неженатых стоял признанный ею глава, в функции которого входило вести,
объединять, организовывать и за все отвечать – будь то выбор стоянки,
сезонная работа или конфликт, не говоря уже о военном столкновении с
враждебными группами. Лидер обязан был все знать и уметь лучше других –
по тому он и избирался лидером. Но главная его функция сводилась к тому,
чтобы щедрой рукой раздавать другим все то, что ему удавалось сделать,
добыть, приобрести. В обмен за эти щедрые раздачи он по закону
эквивалента приобретал высокий престиж, способствовавший его авторитету
в группе (слово лидера – закон для остальных). Кроме престижа на долю
главы группы выпадала одна, но весьма существенная привилегия: право на
несколько жен, в отличие от остальных мужчин группы. Реализация этого
права порой создавала половой дисбаланс, но группа мирилась с этим во
имя общих интересов: хороший лидер стоил немалого, а если он оказывался
плох, группа быстро распадалась.

Итак, фундаментальный принцип эквивалентного обмена в описанной
структуре не только активно действует, но и способствует процветанию,
даже существованию группы, являясь условием sine qua non. Дело в том,
что полученные в обмен на щедрую отдачу незаурядной личности престиж и
привилегии энергично включают амбиции способных, являются мощным
стимулом для тех, кто хочет включиться (а хотят не все; Леви-Строс
отмечал, что не всякий, на которого падал выбор, соглашался стать
лидером) в соревнование за престиж, отдавая ради этого группе все свои
силы и способности. Соответствен но престиж и авторитет едва ли не с
первых шагов общества становятся своего рода вершиной социальных
ценностей. Но почему все именно так, а не иначе? И насколько подобного
рода структура может считаться типичной, а не случайной?

Причины закономерности ее вскрывают исследования экономантропологов.
Первобытный коллектив охотников и собирателей обычно невелик – в среднем
20-30, иногда 50 человек. Каждая группа имеет свою территорию обитания в
пределах района, занятого данной этнической общностью, и находится на
полном самообеспечении, хотя при этом она может быть связана
взаимообменом с соседями. Фундаментальный принцип существования
локальной группы – ее эгалитарность. Система добычи, распределения и
потребления пищи здесь основана на строгой уравнительности, но с учетом
ролевых функций: между мужчинами и женщинами, старшими и младшими,
взрослыми, стариками и детьми всегда существовало определенное и строго
фиксированное неравенство в потреблении, генетически восходящее к
аналогичному неравенству и в рамках стаи животных. Социальные права и
обязанности членов группы (опять-таки с учетом ролевых функций)
одинаковы. Все имеют голос. Каждый волен принять самостоятельное решение
вплоть до разрыва с группой.

Есть соблазн видеть в этой эгалитарности и свободе принятия решения
нечто вроде первобытной демократии. Стоит заметить, что современная
антропология этим термином, по крайней мере в XX в., обычно уже не
пользуется. И не случайно: гораздо больше оснований говорить о жестком
конформизме группы, о строгой необходимости для каждого полностью
соответствовать сложившимся экспектациям под угрозой изгнания из
общества (уже не только из данной группы), чем о свободе мнений и
поведения. Словом, эгалитаризм – это далеко не демократия. В
экономическом же аспекте суть его сводится к тому, что каждый член
группы, вне зависимости от его личного вклада, имел право на долю
коллективного продукта уже в силу своего членства в ней.

Таким образом, потребление в группе коллективное. Без этого
уравнительного потребления группа не смогла бы выжить и обеспечить
нормальное воспроизводство, не говоря уже о расширенном. Но если
потребление было коллективным, то добыча пищи чаще всего была
индивидуальной (если не говорить, скажем, о коллективной охоте на
крупное животное, что бывало далеко не у всех и не всегда), и в ходе ее
один приносил больше, другой меньше. Если учесть, что добыть пищу
старались все – попытки отлынивания случались редко и вызывали столь
явно выраженную реакцию в виде презрения и насмешек, что в обществе, где
престиж ценился очень высоко, это было по сути невыносимым наказанием,-
то все сводилось к тому, сколько сил, способностей и удачи у каждого,
кто сколько может добыть. Те, кто приносил больше других, как раз и
приобретали престиж и авторитет; именно из их числа выбирали лидеров.

Экономический аспект генерального принципа системы эквивалентного
обмена, основанной на уравнительности, антропологи обозначили термином
“реципрокность” (от лат. гесфгосо – двигать туда-сюда, возвращать
обратно). Первоначальная суть реципрокного взаимообмена сводилась к
тому, что каждый вносил в общий котел, сколько мог, и черпал из него,
сколько ему полагалось, тогда как разница между отданным и полученным
измерялась в терминах социальных ценностей и выражалась в форме престижа
и связанных с ним привилегий.

Будучи едва ли не первым универсальным механизмом функционирования
человеческого общества на ранних этапах его существования, реципрокный
обмен сыграл решающую роль в последующем развитии общества, в конечном
счете в разложении той эгалитарной структуры, которая вызвала его к
жизни и существовала на его основе. Включение престижных амбиций
способных и удачливых индивидов, вызванное к жизни активным
функционированием реципрокности, вело, с одной стороны, к выходу на
передний план принципа меритократии, т. е. выдвижения способных и
честолюбивых, претендующих на престиж и авторитет, которые со временем
все более явственно выделялись над средним уровнем и соответственно
обретали привилегии, а с другой – к увеличению общей массы потребляемой
пищи, к созданию за счет усилий амбициозных и удачливых охотников своего
рода избыточного продукта.

Проблема избыточного продукта сложна. Речь не об абсолютном избытке, во
всяком случае не о нем в первую очередь. Имеются в виду излишки по
сравнению с нормой (жизнеобеспечивающим продуктом, по определению Ю. И.
Семенова). В группах, живших в сравнительно богатых дичью районах,
удачливые охотники чаще, чем где-либо еще, приносили богатую добычу,
причем со временем выработалась норма, согласно которой принесший добычу
имел право сам распорядиться ею. Конечно, при этом соблюдались веками
сложившиеся нормы потребления в группе, но право распределения означало,
что пища приносится как индивидуальный дар. Здесь лишь легкое смещение
акцента, однако в условиях сравнительного избытка оно вело к появлению
привилегий. Стало считаться само собой разумеющимся, что обладающий
престижем удачливый охотник заслуживает определенных социальных
привилегий. Материальный достаток, таким образом, обменивался на
престиж, престиж сопровождался некоторыми привилегиями, и все это
опиралось на признанный и почитаемый принцип меритократии. Оставался
лишь шаг до социального неравенства. И вскоре этот шаг был сделан,
правда, уже в новых условиях, когда на смену обществу собирателей пришли
коллективы производителей пищи, земледельцев и скотоводов.

Ранние формы неравенства

и система редистрибуции

Неолитическая революция и переход к регулярному производству пищи
способствовали заметному росту избыточного продукта, что дало резкий
толчок изменению форм социальных отношений, менявшихся параллельно с
появлением нового образа жизни в виде оседло-земледельческих поселений и
общинной организации. Непрочные у собирателей парные семейные ячейки при
переходе к оседлости и систематическому производству пищи
трансформировались в более крепкие и достаточно многочисленные семьи,
даже семейно-клановые группы, заменившие собой локальные группы бродячих
охотников. Группа близких родственников – потомков одной семейной пары,
чаще всего по одной определенной линии, мужской или женской,- вместе с
их брачными партнерами и детьми обычно представляла собой низовую
семейно-клановую ячейку, построенную по нормам строгой экзогамии и
имевшую тенденцию к разрастанию в систему родственных кланов.

Именно такие семейно-клановые группы стали первичной ячейкой
оседло-земледельческого (а позже и кочевого) общества, что, в частности,
хорошо прослеживается антропологами на материалах палевых обследований
многих народов Африки. Главой группы обычно являлся отец-патриарх,
имевший одну или несколько жен и проживавший со своими детьми, нередко
тоже уже женатыми, а также братьями с их женами и иными родственниками и
домочадцами в рамках единого общего домохозяйства, своего рода
замкнутого компаунда. На территории компаунда каждая женщина с ее детьми
имела, как правило, свою хижину (строение с кухней); хижины были и для
мужчин, иногда отдельное жилище предоставлялось главе группы. Тут же
располагались хозяйственные постройки, амбары, хлевы и т.п. Среднее
число взрослых в компаунде, по некоторым подсчетам, составляло
семнадцать – двадцать человек. Внутренние связи в семейной группе были
неизмеримо жестче тех, что связывали между собой членов кочующей
локальной группы охотников и собирателей. Соединенные не по собственной
воле, а по случайности рождения строгими нормами брачно-родственных уз,
члены семейной группы уже не являлись собранием равных, различавшихся
лишь по полу и возрасту. Пол, возраст, принадлежность к определенному
поколению и брачному классу, наконец, место в группе, связанное с
нормами брачно-родственных уз и случайностью рождения,- все это стало
играть важную роль и фиксировать определенный статус каждого. Следствием
было возникновение неравенства, выражавшегося обычно в системе
социальных и возрастных рангов.

Итак, неравенство в его простейшей модификации – ранговое; суть его в
том, что в рамках данной общности четко фиксировалось ограниченное
количество позиций высокого статуса, значительно большее – среднего и
практически неограниченное – низшего. Низшие ранги имели члены
семейно-клановой группы: люди женатые, но не имевшие собственного
самостоятельного хозяйства; прошедшие через обряд инициации юноши и
девушки, считавшиеся взрослыми; дети и подростки. На самом низу –
прибившиеся к коллективу чужаки-аутсайдеры. Глава семейной группы в
качестве социального лица имел на этом фоне более высокий ранг,
соответствовавший его реальному статусу лидера группы и распределителя
хозяйства. Его вполне можно сопоставить с лидером локальной группы
охотников, хотя разница между тем и другим достаточно велика.

Прежде всего своим положением отец-патриарх обязан не случайности выбора
и тем более не собственным заслугам, а случайности рождения или
обстоятельств, превративших его в старшего среди группы более младших
родственников его поколения и следующих поколений. Соответственно и его
позиция в группе прочна и неколебима; это своего рода пожизненный
статус, независимый от воли, настроений или пожеланий членов группы.
Неравенство между ним и остальными членами его группы очевидно, хотя и
еще весьма условно. Что же касается функций, то они частично те же, что
и у лидера локальной группы: определение характера деятельности для
всех, забота о благосостоянии коллектива, принятие решения в конфликтных
ситуациях и т.п. Однако есть и немало новых функций, требующих
определенных способностей и действий, причем иного, нежели раньше,
характера. Во-первых, к числу основных достоинств патриарха относятся не
столько качества умелого и ловкого добытчика, сколько опыт знающего
администратора и организатора, умеющего предвидеть ход событий и
планировать дела, принимать нужные меры, связанные с решением комплекса
хозяйственных забот земледельцев. Во-вторых, иной характер принимает
борьба за достижение и постоянную реабилитацию престижа, который в
социальной системе ценностей землевладельцев-общинников стойко
продолжает занимать центральное место и играть едва ли не решающую роль
в важнейших делах.

В рамках группы авторитет главы незыблем в силу того, что члены семьи
отчетливо ощущают свое зависимое и подчиненное положение. Но зато на
передний план выходит задача завоевать авторитет вне группы, в рамках
общинной деревни. И вот здесь-то в наибольшей степени проявляется
имущественное и социальное неравенство, которое уже существует в ранних
земледельческих (равно как и скотоводческих) общинах. Речь идет о
господствующей системе распределения продукта, причем не только
избыточного.

Глава семейной группы еще не собственник, не хозяин всего ее имущества,
которое по-прежнему считается общим, коллективным. Но благодаря своему
положению старшего и ответственного руководителя хозяйства и жизни
группы он приобретает права распорядителя. Именно от его авторитарного
решения (а в рамках семьи демократии еще меньше, чем в эгалитарных
структурах) зависит, кому и сколько выделить для потребления и что
оставить в качестве запаса, для накопления и т.п. Он же определяет, как
распорядиться излишками, использование которых тесно связано с
взаимоотношениями в общине в целом. Дело в том, что семейная ячейка,
будучи частью общины, занимает в ней определенное место, а место это, в
свою очередь, зависит от ряда факторов, объективных и субъективных.

Проблема ресурсов в общине на раннем этапе ее существования обычно не
стоит – земли хватает всем, как и прочих угодий. Правда, кое-что зависит
от распределения участков, но это распределение производится с учетом
социальной справедливости, нередко по жребию. Другое дело – факторы
субъективные, столь ощутимо проявлявшие себя в локальной группе и,
пожалуй, еще более заметные в общине, хотя и в несколько ином плане.
Одни группы многочисленнее и работоспособнее других; некоторые патриархи
умнее и опытнее остальных. Все это сказывается на результатах: одни
группы оказываются крупнее, зажиточнее, другие – слабее. Менее удачливые
расплачиваются тем, что их группы становятся еще малочисленнее, так как
на их долю не достается либо достается меньше женщин – следовательно,
меньше и детей. Словом, неизбежно возникает неравенство между группами и
домохозяйствами. Оно не в том, что одни сыты, другие голодны, ибо в
общине надежно функционирует все тот же механизм реципрокного обмена,
который играет роль страховки. Но как теперь функционирует этот
традиционный механизм? Как реализуется материальное неравенство?

В общине всегда есть несколько высших престижных должностей (старейшина,
члены совета), обладание которыми не только повышает ранг и статус, но
также и резко увеличивает авторитет, порой предоставляет некоторые
привилегии. Чтобы занять позиции высокого ранга и статуса, домогающиеся
их претенденты, в основном из числа глав семейных групп, должны либо
продемонстрировать высокие личные достоинства и способности, либо
приобрести немалый престиж примерно тем же способом, как это делалось в
локальной группе, т.е. посредством щедрых раздач излишков пищи. Но если
в локальной группе претендент отдавал добытое им самим, то теперь глава
группы мог раздать то, что было добыто трудом всей его группы,
имуществом которой он имел право распорядиться. Иными словами,
господствует все тот же фундаментальный принцип эквивалента, но древняя
практика реципрокного обмена в этом пункте оттесняется специфической
системой перераспределения, детально охарактеризованной К. Поланьи и
получившей наименование редистрибуции.

Согласно формулировке американского антрополога М. Фрида, путь от
эгалитарного общества к ранговому и есть движение от ре-ципрокности к
редистрибуции. Редистрибуция как важнейший полит-экономический принцип
возникает с того момента, когда средства коллектива и тем более его
избыточный продукт оказываются в распоряжении главы группы. Посредством
щедрых демонстративных раздач глава процветающей группы повышает свой
престиж и занимает более высокое положение в общине, как это изучено
антропологами, исследовавшими, в частности, папуасские общины.

Система престижных раздач у папуасов вела к тому, что заколовший сразу
всех своих 30 – 40 свиней глава процветающей группы щедро угощал мясом в
дни какого-либо торжества всю деревню. Закон эквивалента требовал от
всех угощавшихся вернуть принятый дар. Но поскольку сделать это в
материальной форме могли далеко не все (специальное исследование
показало, что это практически могли сделать лишь четверть принявших дар
– а уклониться от дара невозможно), разница возвращалась претенденту на
престиж и высокий статус (современные антропологи называют таких
претендентов бигменами) в форме обязательств и отношений зависимости.
Слабые становились в положение клиентов по отношению к бигменам. Голоса
клиентов, помимо прочего, обеспечивали успех на выборах общинной
верхушки.

Дарение возвышает, принятие дара принижает – этот вывод был детально
обоснован французским антропологом М. Моссом и имеет весьма широкое
распространение, касается едва ли не всех сфер человеческих
взаимоотношений. Генетически принцип такого рода дарообмена восходит все
к тому же фундаментальному принципу эквивалента, о котором уже не раз
упоминалось. Практическое применение его известно и в древней, и в новой
истории. Применительно же к первобытности он наиболее заметно проявлял
себя в форме института потлача, изученного на примере американских
индейцев. Суть потлача сводилась к тому, что соперничавшие главы
коллективов стремились раздать, потребить, а то и просто уничтожить – но
обязательно в присутствии соперника, при его участии – как можно больше
продуктов и добра. Преуспевший в этом считался победителем, и его
престиж резко возрастал.

Администрация в земледельческой общине

Папуасский бигмен – это кандидат в общинные лидеры, причем есть
основания считать, что институционализация руководства общиной шла
именно в ходе отбора и спорадических перевыборов претендентов из числа
подобных кандидатов. Некоторые публикации, в частности Н.А. Бутинова,
свидетельствуют о том, что у папуасов наряду с общинами, уже имевшими
признанных выборных старейшин, были и такие, где лидера как такового еще
не было, т.е. община существовала без старейшины.

Главы общин и общинных советов в более крупных общинах, равно как и
члены этих советов, обычно избирались при соблюдении более или менее
демократической процедуры: личные достоинства, социальный ранг,
достигнутый щедрыми реципрокными раздачами престиж, количество
поддерживавших кандидата клиентов – все играло свою роль. Но мало
добиться должности – нужно было постоянно подтверждать свое право
занимать ее, т.е. реабилитировать свой престиж и авторитет. И это
условие диктовалось обстоятельствами: не имея никаких средств
принуждения, общинный старейшина мог действовать в критической
обстановке или при решении конфликтных ситуаций, опираясь только на свой
престиж, а престиж добывался прежде всего традиционным способом
реципрокных раздач. Неудивительно поэтому, что по меньшей мере на
начальных этапах должность главы общины была связана более с расходами,
нежели с доходами (к слову, так было и при отправлении должностей в
ранних античных полисах): старейшина общины, обладая правом
распоряжаться ее достоянием и избыточным продуктом, обычно хранившимся в
общественных амбарах и складах, должен был регулярно устраивать щедрые
угощения, открывая при этом не столько общественные, сколько свои
амбары. Скуповатый старейшина не мог рассчитывать удержаться у власти, а
иногда вместе с нею терял и жизнь.

Функции общинного лидера, тем более главы крупной, разросшейся общины,
подчас разделенной на кварталы или состоявшей из нескольких соседних
деревень, достаточно сложны и многообразны. В некотором смысле это уже
функции политического администратора. К их числу относились регулярное
перераспределение участков пахотной земли между численно менявшимися
группами и небольшими семьями (коль скоро возникали такие), обеспечение
справедливого пользования общинными ресурсами и угодьями, организация
общественных работ, взаимоотношения с соседями, включая межобщинный
обмен и ритуальные акции, и т.п. На лидера возлагалась и важная функция
верховного редистрибутора, т.е. распорядителя как коллективного
достояния общины, о чем уже было упомянуто (раздел земель и угодий), так
и ее избыточного продукта, хранившегося в общественных амбарах. Но каким
образом собирался этот продукт?

За всю свою непростую и, главное, необходимую для нормального
существования общины работу старейшина обычно получал от глав семейных
групп, которым он формально вручал их участки и права на определенные
угодья, подарки – вначале спорадические и даже необязательные, но со
временем становившиеся нормой и регулировавшиеся обычаем. Эти подарки,
равно как и участие всех в строительстве большого дома для главы общины
и его жен, всей его большой семьи (дом старейшины, как правило,
выделялся размерами), являли собой тот эквивалент, который старейшина
получал от коллектива за свой общественно полезный труд. Вначале эти
подарки в форме пищи, зерна хранились в амбарах и не вели к заметному Т
обогащению лидера, больше раздававшего, чем получавшего. Но со временем
их накапливалось все больше, а глава общины все более определенно
превращался в глазах коллектива уже не просто в распорядителя, но в
“хозяина земли”, раздававшего ее как бы от своего имени и за то имевшего
право на налог, которым он был волен распоряжаться по своему усмотрению.
Это означало, что объективная потребность разраставшегося и
усложнявшегося коллектива в управлении и централизованном регулировании
в форме редистрибуции избыточного продукта вела к появлению должностных
лиц, обладавших престижем, авторитетом, привилегиями и облеченных
властью, т.е. очень заметно отличавшихся по своему реальному статусу от
рядовых производителей.

Итак, вставший над общиной старейшина приобретает над нею определенную
власть. Существует множество определений понятия “власть”. Классическая
формула М. Вебера сводится, например, к тому, что власть – это
возможность осуществлять свою волю вопреки сопротивлению тех, кого это
затрагивает, либо при согласии их. В триаде престиж – авторитет – власть
вершиной и конечной целью амбициозного честолюбца является достижение
реальной власти, т.е. возможности в конечном счете не только руководить,
но порой и навязывать свою волю управляемому коллективу, что означало
достижение высшей точки на общепризнанной шкале социальных ценностей.
Хотя власть старейшины была так называемой властью положения, опиралась
только на престиж и авторитет, да еще к тому же довольно дорого стоила
ее обладателю, к ней стремились многие. И не приходится удивляться:
шкала социальных ценностей говорила сама за себя – все, кто был готов к
этому, обычно включались в негласное соревнование за достижение ее
вершины.

Но что дальше? Как существует община в окружающем ее мире? Каков
характер связи ее с соседями, тем более с этнически родственными ей
общинами? Что такое племя?

Социологи и антропологи подвергли обстоятельному анализу феномен
механической солидарности разраставшихся на основе сегментации
семейно-клановых групп многочисленных родственных кланов в зоне обитания
данной этнической общности. Базирующаяся на общности происхождения,
культуры, языка, спаянная ритуальными нормами (обряды инициации, мужские
дома, празднества) и легендарно-мифологической традицией, такого рода
общность, обычно всегда именовавшаяся племенем, подчас исчисляется
сотнями тысяч. Именно в ее недрах фиксируется солидарность, которая
реализуется автоматически, но подчиняется законам энтропии: сила ее
убывает с увеличением дистанции, как социально родственной, так и
территориальной (феномен убывающей этнической солидарности).
Консолидирующий импульс здесь возникает лишь в экстраординарной
ситуации, чего оказывается достаточно для сохранения общности, которая в
ординарном, обычном состоянии вновь автоматически распадается на
аморфную сумму общин – каждая во главе со своим лидером, как это
наглядно видно на примере общностей тив и нуэр в северной Нигерии.

М. Фрид резонно предложил отказаться от наименования таких аморфных
общностей племенем и закрепить название “племя” за теми, чья структура
близка к протогосударственной. Согласно его концепции, конституирующий
протогосударственную структуру импульс становится устойчивым, если
угроза общности извне оказывается постоянной,- именно в этом случае
возникает племя как структура во главе со своим вождем. Но для того
чтобы такого рода процесс кристаллизации общности произошел, чтобы
аморфная общность превратилась в племя, требовалось существование рядом
с ней сильного соседа, в котором все эти процессы уже прошли. Иными
словами, племя как политическая структура вторично. Но что же тогда
первично? Как возникали первые, наиболее ранние надобщинные структуры?

Снова вернемся к общине. Функционируя в пределах данной этнической
общности и имея тесные обменные, ритуальные, брачно-семейные и иные
связи с соседними общинами своей общности, каждая община, тем не менее,
образовывала замкнутую социальную ячейку. Община могла быть связана
обменом и с соседями чуждой ей этнической общности, но и при этом,
естественно, ни о какой интеграции не было речи. Когда же и при каких
обстоятельствах появился интеграционный импульс достаточной силы, чтобы
возникла надобщинная политическая структура?

Генезис надобщинных политических

структур

Полевые обследования антропологов позволяют реконструировать процесс
генезиса первичных надобщинных структур на примере замкнутых анклавов,
будь то Тробриандские острова или Полинезия, а также некоторых
африканских общностей. Механизм здесь примерно одинаков: в ходе
соперничества лидеров соседних общин наиболее удачливый берет верх и
подчиняет себе остальных, превращая их в повинующихся ему руководителей
управлявшихся ими прежде коллективов, которые выступают теперь по
отношению к возникающему протогосударству в целом в качестве его
региональных подразделений. Но одно дело – процесс в замкнутом анклаве,
другое – в реальности древнейшего исторического прошлого. Иными словами,
если в стерильной обстановке процесс мог и подождать, пока общность
окончательно созреет для интеграции, при условии, что ничто извне этому
не мешает и никак в это не вмешивается, то в древневосточной реальности,
где складывались первые известные науке протогосударства, такого рода
условий не было. Значит, нужно реконструировать обстоятельства, которые
могли способствовать процессу. Именно этим и занимались многие
исследователи на протяжении долгих десятилетий, еще со времен Г. Мэна и
Л.Г. Моргана, предложивших в прошлом веке свои варианты.

Современная наука исходит из того, что возникновению первичных
надобщинных структур способствовал комплекс необходимых условий. Так,
исходным фактором первостепенной важности была оптимальная экологическая
среда. Такого рода экологический оптимум лучше всего проявил себя в
долинах великих рек, расположенных в теплом и мягком климате, с
плодородными почвами и регулярными либо спорадически удобряющими их
разливами. Второй необходимый фактор – достигнутый обществом
определенный уровень производства, включая рациональное использование
ресурсов, регулярный обмен с соседями, кооперацию и координацию труда и,
как следствие всего этого, устойчивый и имеющий тенденцию к возрастанию
избыточный продукт. Фактор третий – необходимый демографический оптимум,
т.е. определенная плотность населения, даже давление населения в
условиях хорошо заселенного окружающего пространства. Когда это давление
достигает определенной критической точки, создается импульс, некое
силовое поле, резко убыстряющее процесс социально-политической
интеграции. Именно центр зоны расселения, где плотность наибольшая,
становится ареной ожесточенного соперничества соседних лидеров.

В свое время были выдвинуты теории, авторы которых, например, Ф.
Оппенгеймер, придавали решающее значение в процессе генезиса государств
войнам. Но подобные теории не могли объяснить, откуда и за счет чего
возникали те мощные организационные структуры, без которых нет больших
армий и войн. Неудивительно, что в последние годы возобладала точка
зрения, согласно которой войны и завоевания – не причина, а следствие
возникновения надобщинных протогосу-дарственных образований. Это
относится и к упоминавшемуся уже феномену военной демократии: если
вообще можно говорить о нем, то лишь применительно к более позднему
этапу развития, да и то с оговорками. Значит ли это, что войны не играли
вообще никакой роли в процессе генезиса протогосударств?

Это не так. Небольшие отряды воинов могли принимать участие в упомянутом
процессе. Но они были лишь вспомогательным его моментом. Основа же
сводилась к соперничеству лидеров более или менее мирными средствами.
Истоки такого соперничества, восходившие в конечном счете к жажде
престижа, авторитета, были своего рода психологическо-поведенческим
стереотипом, опиравшимся на престижную экономику с ее реципрокными
раздачами и централизованной редистрибуцией. Отдавая, лидер получал;
получая, стремился ко все большему, для чего нужно было опять-таки
суметь много отдать. Но где это взять?

Специалисты, например, М. Харрис, отмечали, что такое, казалось бы,
нерациональное потребление добра, как поедание либо уничтожение его в
моменты раздач типа потлача, способствовало увеличению производства и
стимулировало рост производительности труда. Выражаясь иначе, лидер
общины постоянно стремился к максимализации экономической функции своего
коллектива. Вот эта-то генеральная задача максимализации экономической
функции, ставшая перед амбициозным лидером, и играла роль в мобилизации
всех возможностей. Мобилизовав их в благоприятных обстоятельствах уже
возникшего силового поля, объективно содействовавшего интеграции, лидер
мог не просто унизить соперника при очередной щедрой раздаче, но и
раздавить его настолько, чтобы он вынужден был признать свою
зависимость. Вот в ходе этого соперничества на его заключительном этапе
и могла быть использована та небольшая военная сила лидера, которую он
мог реализовать для закрепления своей новой позиции.

Слабые соперники подчинялись сильному, богатому и щедрому, в результате
чего создавалась благоприятная обстановка для возникновения надобщинной
политической структуры, протогосударства. Первичное протогосударство,
или простое протогосударство, вождество (англ. чифдом), – это обычно
группа общинных поселений, административно подчиненных центральному
поселку городского типа, где находится резиденция вождя и его окружения.
В функцию вождя входит создание эффективной системы администрации с
целью добиться оптимальной организации производства и максимума
избыточного продукта. Наряду с этим на передний план среди ведущих
функций вождя выходит военная – та самая, о которой уже было упомянуто.

Дело в том, что с момента возникновения первых первичных протогосударств
(а их обычно возникало сразу несколько в том регионе, где для этого были
условия и уже наглядно действовала сила примера) появляется и
ожесточенное соперничество между ними. В этих условиях именно войны
оказываются главным средством решения споров и реализации преимущества.
Военная функция надолго становится одной из важнейших, что, собственно,
и породило представление о всеобщем характере так называемой военной
демократии как формы организации воинственной общности, существующей за
счет грабежа других. Эта организация, хорошо известная в разных районах
мира (достаточно напомнить о викингах и варягах), была, однако, не
столько правилом, сколько исключением (к слову, проблема демократии в
ней тоже нуждается в специальном анализе): ведь для того, чтобы кого-то
ограбить, с кого-то брать дань, нужно, чтобы этот “кто-то” уже
существовал как более или менее развитая структура, способная
производить достаточное количество избыточного продукта и дорогостоящих
изделий, которые и были предметом грабежа и дани. Поэтому речь идет не о
вольном воинстве типа викингов, а о военной функции протогосударства,
стремящегося с помощью войны присоединить к себе более слабого соседа и
создать укрупненную систему протогосударства.

Укрупненная система мелких первичных протогосударств – это сложное или
составное протогосударство, имеющее иерархическую внутреннюю структуру и
знакомое с определенным количеством оторванных от сельскохозяйственного
производства групп администраторов, воинов, жрецов и обслуживающего
верхи персонала (слуги, рабы, ремесленники). Что касается
администраторов и воинов, то о них уже шла речь. Администраторы – это
общинная выборная верхушка; воины – это группа
профессионалов-дружинников, всегда готовая повести за собой всех
остальных, способных носить оружие. Слуги и рабы принадлежат к числу
неравноправных чужаков, чаще всего захваченных в ходе войн. Из их же
числа, а также из числа собственных мастеров, если они имелись в
коллективе, формируются профессионалы-ремесленники, прежде всего
металлурги-кузнецы, продукт труда которых становится особенно важным с
момента, когда неолитические коллективы вступают в век бронзы. Но едва
ли не наиболее важной прослойкой в формирующемся протогосударстве всегда
были жрецы. Во всяком случае глава протогосударства часто одновременно
был высшим жрецом-первосвященником. Почему?

Власть в протогосударстве, как и в общине, была выборной, ибо иных форм
ее замещения общество еще не знало. Но достигший высшей власти вождь,
сполна вкусивший сладость этой власти, пользующийся всеми благами
авторитета и привилегий, никогда не спешит с ней расстаться. Напротив,
он старается ее укрепить, добиться ее легитимизации, в чем заинтересован
и коллектив: авторитарная власть вождя ведет к укреплению интегрирующих
импульсов, призванных противостоять принципу убывающей солидарности, к
ослаблению тенденции к региональной автономии, обузданию честолюбия
местных лидеров и в конечном счете к соединению воедино всех включенных
в рамки протогосударства. На практике сказанное означает, что добившийся
власти лидер стремится закрепить эту власть за собой пожизненно, а
коллектив этому способствует. Но как это оформить?

Вот здесь-то и приходит на помощь институт сакрализации власти. Вождь
должен выступать как носитель божественной благодати, как могущественный
посредник между миром живых и сверхъестественными силами, включая и всех
умерших вождей. На службу возникающей в связи с этим более сложной
религиозно-мифологической системе привлекаются все существовавшие до
того колдуны и иные служители культа. Это не означает, что все
религиозные системы возникали лишь с целью укрепить власть вождя. Но нет
сомнений в том, что формирование ранней религиозной системы было связано
именно с сакрализацией личности и должности вождя.

Сакрализация должности вождя была важным моментом институционализации и
деперсонализации его власти, постепенного превращения его из личности в
символ. Престиж, авторитет и власть правителя стали восприниматься в
коллективе как имманентная функция власть имущего и даже более того, как
своего рода сакральное свойство вождя. Отсюда был только шаг до того,
чтобы возникло представление о высшем покровительстве сверхъестественных
сил, о божественной благодати, которая тем сильнее и больше, чем выше
стоит человек на социальной лестнице (полинезийская мана). В результате
обладание сакральной благодатью постепенно превращалось в свойство
причастных к власти и их близких родственников.

Эта кардинальная трансформация в системе взглядов, своего рода
мировоззренческая революция, сыграла огромную роль в дальнейшем развитии
ранних обществ и государств. Как упоминалось, сакрализация вождя была
важным условием институционализации его власти, легитимизации его
божественного права на власть. Власть становилась пожизненным правом, а
выборы нового вождя – более редким явлением. И хотя принцип меритократии
как первое и главное условие выбора, основной критерий отбора кандидатов
еще не утратил своей силы, он должен был в новых условиях несколько
измениться. Во-первых, потому, что сложность и многофункциональность
административного бремени была теперь по плечу отнюдь не каждому, что к
ней следовало готовиться загодя, едва ли не сызмальства. Уже одно это
обычно ограничивало круг претендентов близкими к власти людьми, прежде
всего родственниками и помощниками вождя. Во-вторых, среди этих людей
обладающими наибольшей сакральной благодатью стали считаться прежде
всего близкие родственники вождя. Вопрос теперь был в том, кто именно из
этих близких родственников имел наибольший шанс.

Вначале это не было определено, и история многих протогосударств полна
описаний ожесточенного соперничества и борьбы за власть между ближайшими
родственниками покойного – его братьями, кузенами, сыновьями,
племянниками, что, естественно, сильно ослабляло структуру. Поэтому
объективные потребности стабилизации власти требовали упорядочения
порядка наследования. Именно эта объективная потребность и вызвала к
жизни принцип конического клана с неравенством линий.

До того все линии разраставшегося клана, возникавшего на базе той или
иной семейно-родовой группы, считались равноправными, причем именно это
равноправие и лежало в основе упоминавшегося принципа механической
солидарности аморфных общин даже крупной этнической общности, состоявшей
из множества ветвей одних и тех же, первоначально немногих родственных
кланов. Сущность нововведения сводилась к тому, что в многочисленном
клане правителя стала четко выделяться одна главная линия, шедшая от
отца к одному из его сыновей, обычно старшему, тогда как все остальные
начали восприниматься как боковые (коллатеральные). Главным критерием
социального старшинства в иерархически организованном коническом клане,
структура которого была впервые наиболее полно описана П. Кирхгофом,
стало считаться генеалогическое удаление от основной линии: с каждым
поколением боковые линии уходили от нее все дальше, тогда как она сама,
разветвляясь, создавала все новые боковые ветви, которые опять-таки
постепенно от нее удалялись. И хотя даже после этого революционного
нововведения процедура наследования далеко не всегда и не везде стала
простой (нередко сыновья с помощью интриг боролись за благосклонность
отца; играли свою роль и их матери в гареме), она, тем не менее, теперь
уже достаточно строго определяла приоритеты.

Власть вождя стала наследственной в его семье, что сыграло огромную роль
в деле стабилизации всей структуры. При этом личность вождя сделалась
священной вне зависимости от его индивидуальных качеств и способностей,
недостаток которых должен был восполняться опытом и знаниями помощников.
Закрепленные же за семьей вождя привилегии и прерогативы теперь
воспринимались всем коллективом как проявление высшего божественного
статуса его персоны и безусловного его права распоряжаться всем
достоянием протогосударства или формирующегося, структурирующегося
племени, становившегося протогосударством. Вчерашний выборный вождь
превращался, таким образом, в субъекта сакрализованной власти и высшей
собственности, в священное “связующее единство” укрепляющегося
коллектива.

Собственно, на этом и заканчивается формирование протогосударственных
обществ со всеми их вновь созданными институтами и усложнявшимися
функциями. В заключение стоит дать обобщенную дефиницию.
Протогосударство (чифдом, вождество, племенное протогосударство) – это
политическая структура, основанная на нормах генеалогического родства,
знакомая с социальным и имущественным неравенством, разделением труда и
обменом деятельностью, возглавляемая сакрализованным правителем с
наследственной властью. Главной функцией этой структуры является
административно-экономическая, отражающая объективные потребности
усложняющегося общества. Структура знакома и с иными важными социальными
функциями-с военной, медиативной (судебно-посреднической), интегрирующей
и т.п. Именно в рамках этой переходной по типу политической структуры ее
вождь из вчерашнего слуги общества, старавшегося завоевать общественный
авторитет и с его помощью трудиться на благо коллектива, начинает
становиться над обществом, стремится подчинить общество себе и стать его
господином.

Глава 4

Закономерности формирования

государства на Востоке

Описанный в предыдущей главе процесс генезиса пред- и
протогосударственных институтов в основных своих пунктах – с
бесчисленными вариациями и модификациями – универсален. Так или примерно
так вызревали надобщинные политические структуры у всех народов и во все
времена, вплоть до XX в., что засвидетельствовано полевыми материалами
антропологов, сыгравшими едва ли не важнейшую роль в реконструкции этого
процесса. Но как шло дело дальше? Как на базе небольшого и сравнительно
примитивно организованного протогосударства, часто возникавшего на
племенной основе (это особенно очевидно и типично для кочевников),
формировались более развитые социально-политические структуры? Что при
этом играло основную роль?

Следует снова напомнить, что здесь возможны варианты, причем решающего
характера. Именно на основе привычной протогосударственной структуры
гомеровской Греции произошла та революционная трансформация (социальная
мутация), которая вызвала к жизни античную структуру, принципиально
отрицавшую предшествовавшую ей. Но это уникальный случай, более нище и
никогда не повторившийся. А как было во всех остальных обществах,
перешедших грань примитивного протогосударства? Как складывались
характерные для неевропейского мира формы общества и государства, что
было их структурной основой?

Власть и собственность:

феномен власти-собственности

Сложившееся на основе земледельческой общины (в какой-то мере это
относится и к кочевникам, но типичный вариант – именно земледельческий)
протогосударство во многом восходит к нормам взаимоотношений и формам
взаимосвязей, веками развивавшимся в рамках общины. Но на основе прежних
норм и форм в новых условиях возникали институты иного, более
совершенного и развитого типа,- они соответствовали укрупнявшейся и
усложнявшейся социально-административной структуре протогосударства. О
каких новых институтах идет речь?

В нашей стране, где менталитет XX в. воспитан на идеях марксизма, было
еще сравнительно недавно твердо принято считать, что институтами,
приходившими на смену первобытной общине, были институты
классово-антагонистического общества, основанного на частной
собственности и делении населения на классы прежде всего по признаку
отношения к этой собственности (имущие и неимущие). Такого рода
схоластическая презумпция привела к жесткому постулату, согласно
которому все древние общества должны были быть так называемыми
рабовладельческими с характерными именно для них антагонистическими
классами рабовладельцев и рабов. В истматовском варианте XX в. эта идея
марксизма превратилась в догму, была доведена до абсурда, несмотря на
то, что сам Маркс был много более сдержан в этом смысле: в его схеме
всемирной истории наряду с рабовладельческой (античной) формацией
существовал, как о том упоминалось, и “азиатский” способ производства,
характерный для Востока и отличавшийся от античного и иных европейских
способов производства тем, что в восточных структурах не было частной
собственности и классов, а альтернативой господствующему классу было
само государство в лице организованного им аппарата власти.

В отличие от Гегеля, делавшего акцент на проблемы именно власти, причем
в ее наиболее жесткой из известных человечеству до XX в. форме восточной
деспотии, Маркс выдвигал на передний план собственность, говоря о
верховной собственности государства на Востоке. Но что это такое – хотя
бы с точки зрения главного для Маркса политэкономического критерия? Это
собственность или все-таки власть? Сам Маркс, как то явствует из
приводившейся выше цитаты, склонен был идентифицировать верховную
собственность и государственный суверенитет. Однако до логического конца
эта идентификация в его трудах доведена не была. Больше того, сама идея
верховной собственности была подвергнута сомнению рядом авторитетных
историков-марксистов – факт достаточно редкий, чтобы оставить его без
внимания. Так что же все-таки первично в изучаемой нами структуре •-
деспотизм, беспредел власти или собственность, пусть даже не частная?

Ответ на этот кардинальный вопрос упирается в анализ группы проблем,
связанных с оценкой роли институтов власти и собственности в ранних
политических структурах, генетически и функционально родственных
классическим восточным, стадиально предшествовавших именно им, лежавших
в основе восточного деспотизма по Гегелю и “азиатского” способа
производства по Марксу. Остановимся кратко на этих проблемах.

Что касается власти, то об этом понятии уже шла речь как в теоретическом
плане (со ссылкой на М. Вебера), так и в сугубо историческом:
восходившая к древнейшей и абсолютно преобладающей системе социальных
ценностей триада престиж – авторитет – власть привела со временем к
сложению авторитарного института наследственной власти сакрализованного
вождя-царя в протогосударствах. Это было повсюду, включая и предантичную
Грецию с ее царями, столь Поэтично воспетыми великим Гомером и так
хорошо известными по классической греческой мифологии. На Востоке власть
такого типа достаточно быстро – в отличие от античной Греции –
трансформировалась в деспотическую, хотя не везде одинаково ярко
выраженную. Главной причиной этого было отсутствие здесь развитого
рыночно-частнособственнического хозяйства, сыгравшего решающую роль в
той социальной мутации, которую пережила античная Греция. Деспотизм как
форма власти, а если взглянуть глубже, то как генеральная структура
общества, возникает там, где нет той самой частной собственности, об
обязательном наличии которой, не признавая исключений или хотя бы
вариантов, твердила долгие годы абсолютно господствовавшая у нас
истматовская схема. Иными словами, деспотизм присущ структурам, где нет
собственников. Но это те самые структуры, которые возникали на базе
первобытности.

Во всех обществах, о которых выше уже шла речь (кроме античного,
отличавшегося от них), понятия о собственности вообще, тем более о
частной собственности, просто не существовало. Специалисты, исследующие
такие структуры, используют для их характеристики понятия
“коллективная”, “общинная” “племенная” собственность и т.п., сознавая
всю условность этих понятий. Дело в том, что понятие о собственности в
коллективах собирателей, кочевников или общинных земледельцев сводилось
прежде всего к представлению о праве на ресурсы, которые считались
принадлежавшими данной группе и использовались ее членами в процессе их
хозяйственной деятельности. Собственно, иначе и быть не могло в те
времена и в тех условиях жизни. Основа отношений к ресурсам, от
обладания которыми зависело существование коллектива, реализовывалась,
таким образом, в терминах владения, т.е. власти: “Мы владеем этим; это –
наше”. Субъектом власти, владения, распоряжения хозяйственными ресурсами
или, если угодно, коллективной собственности всегда был и практически
всегда мог быть только коллектив, причем этому никак не противоречило то
обстоятельство, что всегда существовало индивидуальное и семейное
пользование какой-то частью общего владения, не говоря уже о предметах
обихода, жилище, личных вещах, орудиях производства и т.п. Это означает,
что и экономическое содержание, и юридическая форма такого рода
собственности – именно владение и, как результат владения, власть.
Сначала власть только над ресурсами. Но это только сначала.

Выше уже рассматривался процесс сложения и развития института
редистрибуции в общине с ее ранними формами неравенства как на уровне
семейно-клановой группы, так и в рамках коллектива с его
рангово-статусной иерархией в целом. Редистрибуция – это в конечном
счете прежде всего власть, причем именно та власть, которая опирается
как на экономическую реальность (владение ресурсами группы или общины),
так и на юридическую ее форму (право выступать от имени группы или
общины, распоряжаться ее достоянием и особенно ее избыточным продуктом).
В рамках надобщинной структуры, протогосударства с наследственным
вождем, ставшим символом коллектива, неоспоримое право распоряжаться
общественным достоянием было функцией высшей власти вождя.

В свете сказанного вполне очевидно, что представление о верховной
собственности государства и государя можно понимать только в том плане,
о котором идет речь: высшая собственность правителя-символа,
олицетворяющего коллектив, производна от реального владения достоянием
коллектива и безусловного права распоряжаться его ресурсами и
имуществом, причем и то и другое в конечном счете производно от власти.
Власть (владение) рождает понятие и представление о собственности,
собственность рождается как функция владения и власти. Власть и
собственность неразделимы, нерасчленимы. Перед нами феномен
власти-собственности.

Власть-собственность – это и есть альтернатива европейской античной,
феодальной и буржуазной частной собственности в неевропейских
структурах, причем это не столько собственность, сколько власть, так как
функции собственника здесь опосредованы причастностью к власти, т.е. к
должности, но не к личности правителя. По наследству в этих структурах
может быть передана должность с ее правами и прерогативами, включая и
высшую собственность, но не собственность как исключительное частное
право владения вне зависимости от должности. Социально-экономической
основой власти-собственности государства и государя было священное право
верхов на избыточный продукт производителей. Если прежде
семейно-клановые группы вносили часть своего продукта в форме
добровольных взносов старейшине в качестве скорей символической, нежели
реальной платы за его общественно полезный труд, то теперь ситуация
стала иной. В надобщинной структуре, в рамках протогосударства вождь
имел бесспорное право на определенную часть продукта его подданных,
причем взнос с политэкономической точки зрения принимал облик
ренты-налога. Налога – потому что взимался центром для нужд структуры в
целом, в частности для содержания непроизводительных слоев,
обслуживающего их персонала или производителей, занятых в
неземледельческой сфере (ремесло, промыслы и т.п.). Налог в этом смысле
– высшее право государства как суверена на определенную долю дохода
населения. Что же касается ренты, то она проявлялась в праве
собственника, субъекта власти-собственности, на определенную долю
реализации этой собственности в хозяйствах земледельцев-общинников.

Появление феномена власти-собственности было важным моментом на пути
институционализации общества и государства в неевропейском мире.
Практически это означало, что прежняя свободная община теряла свои
исключительные права владения ее угодьями и продуктом. Теперь она
вынуждена была делить эти права с теми, кто в силу причастности к власти
мог претендовать на долю ее имущества, начиная от регионального
вождя-администратора, будущего владетельного аристократа, которому
верховный вождь передавал часть своих высших прерогатив, и кончая
общинным главой, все более превращавшимся в чиновника аппарата
администрации. Иными словами, возникал и надолго закреплялся хорошо
знакомый специалистам феномен перекрывающих друг друга владельческих
прав: одна и та же земля (а точнее, право на продукт с нее) принадлежит
и обрабатывающему ее крестьянину, и общине в целом, от лица которой
выступает распределяющий угодья старейшина, и региональному
администратору, и верховному собственнику. И что показательно, эта
множественность прав, столь нелепая в обществе с юридически хорошо
разработанными частно-правовыми нормами, здесь никого не смущает: коль
скоро земля не является частной собственностью и принадлежит всем, то
совершенно естественно, что каждый получает свою долю дохода от нее,
причем в строгом соответствии с той долей владения ею, власти над ней,
которой реально располагает. Вместе с тем важно оговориться, что в
множественности прав уже таились зародыши некоторой трансформации
прежней структуры, в частности тенденции к приватизации, т.е. к
появлению частной собственности (пусть не господствующей и весьма
ограниченной в потенциях, но все же частной), до того в описываемом
обществе еще не известной.

Раннее государство

Обычное протогосударство, в том числе составное и даже этнически
гетерогенное, несмотря на весьма заметную разницу между крестьянскими
низами и верхами управителей, было еще густо опутано системой
родственных клановых связей. Более того, именно эти связи играли чаще
всего основную роль в его социальной и административной структуре,
определяя степень знатности и место человека в обществе. С течением
времени и по мере институционализации власти ситуация определенным
образом менялась. Прежде всего клановые связи начинали терять свою
всеобщность и оказывались свойством немногих, признаком избранности,
аристократизма. Дело в том, что эти связи были чрезвычайно важны там,
где критерий генеалогического родства определял степень близости к
правителю и его клану, т.е. знатность, что давало человеку право иметь
соответствующий ранг и титул, а также претендовать на определенную
должность и привилегии. Что же касается крестьянских низов, то они, даже
если и состояли в отдаленном родстве по боковой линии с каким-либо из
знатных кланов, постепенно практически исключались из счета родства,
поскольку для них это уже не имело никакого значения. Кроме того,
опасавшиеся притязаний близкой родни на власть правители стремились
приблизить к себе преданных лично им чужаков из числа мелких должностных
лиц, слуг, а то и иноплеменников-рабов, явных аутсайдеров. Часть их,
закрепившись наверху, со временем тоже давала начало знатным
аристократическим кланам. Результатом всего этого было появление в
обществе, прежде ориентировавшемся в основном на заслуги и престиж,
новых критериев для деления на верхи и низы. Верхи стали комплектоваться
из числа наследственных аристократов и причастных к власти должностных
лиц, причем те и другие, тесно связанные клановыми связями, образовывали
своего рода потомственный слой людей, занятых в сфере управления и
включенных в систему социально-имущественных привилегий.

Такого рода социальная поляризация общества на причастные к аппарату
власти привилегированные слои и производителей, прежде всего общинных
крестьян (между теми и другими была еще прослойка обслуживающего верхи
персонала – рабов, слуг, ремесленников и др.), резко меняла традиционную
систему редистрибуции: если прежде избыточный продукт лишь распределялся
по воле причастного к власти и служил способом обретения им
дополнительного престижа, то теперь этот продукт превратился в средство
содержания всех тех, кто встал над обществом и кто обслуживал
привилегированные верхи. Иными словами, в новых условиях социальные
низы, т.е. крестьяне-производители, оказались исключенными как из
системы генеалогического родства в конических кланах аристократов, так и
из сферы редистрибуции. Этот все углублявшийся отныне разрыв между
верхами и низами означал, что на смену примитивному политическому
образованию типа протогосударства шла более развитая и принципиально
отличная от него административно-политическая структура – раннее
государство.

Конечно, непроходимой грани между этими двумя формами политической
интеграции нет, но разница все же есть, и немалая. Раннее государство
обычно много сложнее и крупнее протогосударства; этническая
гетерогенность здесь – уже практически почти обязательная норма, ибо
возникает раннее государство преимущественно за счет завоеваний и
аннексии соседей. Расширяясь и включая в свой состав многие десятки и
сотни тысяч людей, раннее государство обычно оказывалось перед
необходимостью усложнить администрацию, следствием чего был дальнейший
рост иерархичности структуры в целом: все стоявшие над общиной в свою
очередь выстраивались в сложную иерархическую лестницу должностных лиц,
прав, статусов, привилегий.

Так, иерархическая лестница управления оказывалась по меньшей мере
трехступенчатой; возникали три уровня – высший общегосударственный,
средний региональный и местный. При этом на высшем уровне фиксируется
заметная специализация административной деятельности – военачальники,
жрецы, главы канцелярий или ремесленных служб, администраторы широкого
профиля, казначеи и хранители казенных амбаров, управители дворцовых или
храмовых служб, домашних покоев правителя и т.п., вплоть до
возникновения кое-где контрольно-ревизорской службы. И хотя в
центральной администрации по-прежнему огромную роль играли клановые
связи, а во главе многих управлений стояли знатные аристократы и
родственники правителя, система власти в целом уже заметно тяготела к
внеклановому принципу и к использованию способных аутсайдеров и это
вполне отвечало далеко еще не забытому принципу меритократии.

Что касается администрации на региональном уровне, то она обычно бывала
много проще и имела чаще всего двойное подчинение – главе регионального
подразделения и соответствующим службам и управлениям центра. Здесь
специализация была много слабее и функции нередко совмещались. Тем более
все это было характерно для местного уровня, где по традиции на главу
общины падала львиная доля всех административных забот о благосостоянии
общинного коллектива, а также о своевременных выплатах ренты-налога в
казну и организации необходимых для коллектива и для государства
общественных работ.

Этот последний момент заслуживает особого внимания. Дело в том, что
именно в рамках укрупненного раннего государства, в отличие от
протогосударства (за редкими исключениями типа раннешумерских),
возникает феномен урбанизации, т.е. монументального городского
строительства, сооружения дворцов, храмов, мавзолеев, пирамид, каналов,
дамб и т.п. Урбанизация стоит дорого, так что далеко не случайно именно
с нее начинается обычно отсчет цивилизации. Далеко не все
протогосударства могли позволить себе нечто подобное, и подавляющее
большинство их так и замирало на доцивилизованном уровне. О немногих
исключениях типа древнешумерских храмовых центров уже упоминалось. Что
же касается ранних государств, то для всех них урбанизация была
непременным условием существования, чем они принципиально отличались от
протогосударств. Сооружались же все монументальные городские и иные
сооружения (дамбы, каналы, дороги) за счет труда крестьян,
привлекавшихся к общественным работам в свободное от
сельскохозяйственных забот время, к тому же поочередно. Именно в порядке
общественной обязанности, которая по сути восходила ко все той же
древней системе реципрокного обмена, крестьяне участвовали в создании
престижных сооружений, находясь в эти дни на полном государственном
обеспечении и даже получая для работ казенные орудия и средства труда.
Стоит специально подчеркнуть, что такого рода общественные работы
никогда не считались подневольными отработками, а напротив, всегда
рассматривались всеми, включая и массы работников, как сооружения,
имеющие важный ритуальный смысл и общественное значение. Не мифические
сотни тысяч рабов из-под палки, как о том обычно писали наши учебники,
но именно крестьяне выполняли такие работы, во всяком случае на ранних
этапах развития, в рамках ранних государств.

Этап раннего государства обычно совпадал с серьезными изменениями в
сфере религиозно-идеологической, в ходе которых обычная для
протогосударства практика сакрализации вождя нередко достигала своего
апогея: государь провозглашался сыном бога или даже живым божеством, а
вся система богов, имевших теперь внушительные и возвышавшие их статус
монументальные храмы в их честь, способствовала укреплению в умах
населения представлений о могуществе божественных сил и тем самым
обеспечивала необходимый духовно-идеологический комфорт. Известный
американский антрополог Э. Сервис саркастически писал в этой связи: “Как
приятно сознавать, что боги нашей общности – величайшие в мире, что их
представители на земле священны и что тем самым мы избранный народ! И
сколь очевидно удобны такие представления для правящей группы!”

Но, пожалуй, наиболее важное с точки зрения перспектив развития
нововведение на этапе раннего государства – это упоминавшаяся уже
тенденция к приватизации, начинавшаяся с престижного потребления.

Престижное потребление верхов, реализовывавшееся обычно в строгом
соответствии со степенью знатности, рангом, титулом, должностью,
выражалось в преобладании изысканных одежд и лучшей пищи, в
строительстве богатых домов и гробниц, в создании сложных систем
различных удобств и услуг. Все большее количество ремесленников разных
специальностей (ювелиры, оружейники, колесничие, архитекторы, ткачи,
портные, столяры и др.), слуг (садовники, псари, конюшие, повара, лакеи,
евнухи и т.п.) обслуживало возраставшие потребности власть имущих. Как
социальный феномен престижное потребление всегда отличается тем, что
имеет непременную тенденцию к росту. То, что было достаточным вчера,
кажется неудовлетворительным сегодня. Каждый стремился выделиться из
числа равных ему, приблизиться по уровню и качеству потребления к
стоящим выше. В это соперничество включались правитель и его семья,
которые обычно задавали тон. Нельзя было забывать и об имеющем
государственный смысл старании выглядеть богаче и щедрее соперника,
соседнего правителя, что опять-таки имеет самое прямое отношение все к
тому же высоко ценившемуся престижу.

За счет чего растет престижное потребление? Прежде всего традиционно –
за счет редистрибуции избыточного продукта, хранившегося в казенных
амбарах и складах. Правитель щедрой рукой раздает его в разных формах,
от зерна в мешках до роскошных шуб или изысканных драгоценностей, в
обмен за что он вправе требовать и ожидать от своих приближенных и
администраторов преданности и беспрекословного повиновения согласно
древнему принципу реципрокности. Но на этом дело не кончается. Активная
внешняя политика удачливого правителя приводит к расширению границ его
государства, увеличению его населения и богатств. В зависимости от
сильного государства оказываются его соседи, находящиеся на разном
уровне развития, но в любом случае выплачивающие в знак признания своей
зависимости определенную дань.

Расширение земель и поток дани создает новые условия и возможности для
правящих верхов. Успешно расширяющий свои владения правитель нередко
дает своим родственникам – практически теперь уже от своего имени –
участки земли, подчас целые области в своего рода кормления. И хотя
доход с этой вотчины не принадлежит вновь назначенному владельцу, во
всяком случае целиком, часть его становится объектом присвоения со
стороны нового владельца. Более того, в условиях ослабления
расширившегося государства этот владелец – как, впрочем, и функционально
близкий ему региональный администратор – обычно превращается в
автономного властителя и узурпирует право от собственного имени наделять
родственников и приближенных более мелкими уделами и кормлениями, что
способствует возникновению многоступенчатой иерархической структуры вас
сально-феодального типа, сталь хорошо известной и древности, и
средневековью (речь идет о социально-политической структуре, а не о
формации!).

Но тенденция к приватизации проявляется не только в этом. Власть имущие
постепенно приобретают право распоряжаться людьми, оказывающими им
услуги или находящимися под их началом. Эти услуги нередко
индивидуализируются, а люди – будь то воины, слуги или рабы – становятся
объектами присвоения. Но и это еще далеко не все.

В руках чиновников рангом пониже, не имеющих ни удела, ни штата
помощников и слуг, концентрируются немалые средства, распоряжение
которыми входит в их служебные обязанности. Так, чиновник,
осуществляющий, скажем, от имени казны или храма дальние транзитные
операции для приобретения нужных изделий или раритетов (иных форм
торговли, если не считать мелкого натурального обмена, общество еще не
знало), попутно с порученным ему главным делом может произвести выгодный
обмен для себя или по чьей-либо просьбе. Чиновник, ведающий тем или иным
видом ремесла, использует лично для себя или еще для кого-то часть
продукта и труда подчиненных ему людей. Служитель при амбаре или складе,
заведующий выдачей инвентаря или продуктов призванным для отработок
людям, ведущий различные записи писец-канцелярист – словом, практически
каждый на своем месте имеет определенную возможность выйти за пределы
строгого выполнения должностных обязанностей с тем, чтобы позаботиться
об улучшении собственного материального положения. Я уже не говорю о
воинах, возвратившихся с добычей и стремящихся сбыть ее с выгодой.

В результате всего этого в обществе, прежде всего на надобщин-ном его
уровне, возникает определенное количество излишков материального
производства, которые пускаются в частнотоварный оборот. Иными словами,
излишки, до того не бывшие товаром, теперь становятся им. Возникают
товарные рынки и как прямое следствие этого &n